Публицистика, стр. 32

В нашей «военной» литературе нет «упоения» войной, любования кровью и смертью — все это ей чуждо в своей основе. Но мы воспеваем в солдате прошлой войны красоту его духа, его благородную способность пожертвовать собой ради жизни товарищей (Григорий Бакланов), любви к женщине (Виктор Астафьев), и даже ради мирных жителей-немцев (Юрий Бондарев). Мы свято храним традиции русской классики (Лев Толстой, Федор Достоевский), ее уроки и ее позиции находят у нас многих последователей среди разных поколений писателей. Я, например, исхожу в своей прозе из элементарнейшей из толстовских посылок, которая, будучи несколько перефразированной, выглядит так: о войне, какой бы трудной она ни была, надо писать правду и всю правду, какой бы она ни была горькой. Правда в гуманистическом искусстве всегда однозначна и несет человечеству только добро. Именно такая позиция служит залогом того, что наша военная литература и впредь будет по сути своей антивоенной и сугубо гуманистической.

В этом смысле нам близок антивоенный пафос произведений замечательного и широко популярного у нас Генриха Беля, или мятежного Гюнтера Грасса, или Германа Канта, Дитера Нооля и многих других авторов обеих Германий, — гуманистов и пацифистов.

Конечно, как в ФРГ, так и в СССР выросло поколение, родившееся после кровавой войны, о которой оно знает только по книгам, кино да по рассказам родителей, людей старшего возраста. У этого поколения свои, часто довольно затруднительные проблемы, требующие для их разрешения немалых усилий общества и государства. Но мы говорим, что ни одно поколение не вправе забыть об ужасах и уроках минувшей войны уже хотя бы потому, что человечество должно знать, кому оно обязано своим существованием. К тому же у нас в ходу известная истина, что каждая новая война начинается именно тогда, когда люди начинают забывать о войне предыдущей. Ведь уроки истории ничему не учат, как сказал один из великих немцев, и в общем это справедливо как констатация факта. Так всегда было в истории, но в наше время так быть не должно. Как только человечество начнет забывать об уроках недавнего прошлого, оно будет ввергнуто в катастрофу, после которой уже ничего не останется. Кроме вечного льда и хаоса на мертвой земле.

На закате жизни свойственно вспоминать о прошлом, в том числе о войне и победном дне 9 мая 1945 года, который я встретил в австрийском городке Ротеннамане на реке Энс, где войска Третьего Украинского фронта соединились с американским авангардом. Мы славно отметили эту долгожданную встречу, обменивались с американскими пехотинцами подарками и адресами, клялись в вечной дружбе. Жаль, что все это оказалось столь же кратким, как и иллюзорным. Но не по нашей вине. В том, что произошло вскоре в наших отношениях, менее всего повинны наши солдаты, впрочем, как и американские пехотинцы. Я уверен, что те с таким же воодушевлением вспоминают тот день и нашу встречу на берегах горной реки, нянчат внуков и жаждут мира. Как его жаждем мы. И как его жаждут немцы обеих Германий, в этом я уверен тоже. Можно даже сказать, что весь мир жаждет мира, мир ненавидит войну, но между чаяниями народов и осуществлением этих чаяний стоит древнее чудище — страх.

Что может быть благороднее и возвышеннее для культуры, чем содействие в преодолении этого чудища, — во имя благополучия, культуры — во имя жизни!

1985 г.

НАША СИЛА И ВОЛЯ

Идет время, но не меркнут в человеческой памяти годы войны, величие нашей победы над немецким фашизмом. Трудно переоценить ее значение в истории, ныне уже видно, что на ее фундаменте возведено все настоящее, а быть может, и будущее человечества. И теперь, когда снова зыбким стал мир на земле, когда силам агрессии и разбоя снова неймется, мы вспоминаем недавние уроки, преподанные людям войной, и утверждаемся в уверенности нашей правоты — правоты дела мира.

Одной из многих замечательных черт минувшей войны была народность ее характера, когда за общее дело — на фронте, в промышленности и сельском хозяйстве, в партизанском тылу, — боролись все, от мала до велика. Пусть не все рисковали в одинаковой степени, но все отдавали себя, свое мастерство, опыт и труд во имя грядущей победы, которая обошлась нам очень дорогой ценой. Колоссальное напряжение всех физических и духовных сил народа, огромные материальные затраты, двадцать миллионов человеческих жизней — вот плата советского народа за его самую трудную и замечательную в веках победу. Солдатской же платой, личным взносом бойца во имя грядущего часто оказывалась его собственная жизнь, расстаться с которой было очень нелегко, но, как нередко случалось, иного выхода не было. И миллионы молодых, да и постарше людей — мужчин, парней, женщин — приняли смерть, ясно сознавая, что, как бы ни была дорога для них жизнь, судьба Родины и человечества несравненно дороже.

Да, солдат погибал просто и безропотно, честно и до конца исполняя свой долг, и только в душе его, может быть, последней предсмертной мыслью было сознание вопиющей безвременности этой его гибели. Можно представить себе весь трагизм ее летом сорок первого года, когда таким расплывчато-неопределенным казалось ближайшее будущее, столь огромной была опасность для Родины, и погибавший, как бы ни уверовал он в нашу победу, не имел даже представления о сроках ее осуществления, не знал, сколько продлится война и какой отрезок заняла в ней его собственная жизнь — половину, четверть или того меньше. А главное, так мало тогда, в сорок первом, было побед и так много отчаяния.

Непросто было умирать и в середине войны, когда чаша военной удачи предательски колебалась то в одну, то в другую сторону, и впереди лежал такой долгий, кровью политый путь — от Волги до Эльбы. К тому же в это переломное время уже явственно определилась наша боевая сила, возросло военное мастерство; в годы Сталинградского сражения и Курской битвы мы уже научились воевать на равных, хотя эта наука и далась нам чересчур большой кровью. Но именно в трудных победных битвах многие расставались с жизнью, горестно сознавая, что сделали для победы далеко не все, что могли бы сделать, что так не вовремя обрывается их полная силы жизнь, что теперь, когда есть умельство, пережит страх и обретена решимость, именно теперь появилась возможность бить врага наверняка. С такими или похожими мыслями они уходили от нас навсегда. Спустя много лет, глядя на пожелтевшие фотографии этих рано повзрослевших парней в гимнастерках с петличками на воротниках, редко и скупо награжденных, затрудняешься, что подумать. То ли следует им позавидовать в том, что они волей военной судьбы сошли с половины пути, на котором столько еще пришлось пережить, перестрадать и стольким погибнуть на своей и чужой земле или, может, посочувствовать: стольких победных радостей лишились они, не дойдя до весны 45-го. Ну а те, что погибли на самом исходе войны, в сорок пятом? Ведь именно в этот год больше чем когда-либо прежде начали мы задумываться о будущем, пытливо стремясь заглянуть за черту, которая вот-вот должна была разделить войну с миром. Оставалось совсем немного, шли бои в сердце Германии, окружали Берлин, штурмовали рейхстаг. И на каждом огненном метре погибали, пройдя тысячи километров к желанной цели и не добежав жалкие метры до мира, уцелев на войне долгих четыре года и не дожив нескольких коротких часов до ее окончания. Горестное сознание этого надо чем ближе к концу войны, тем острее вонзалось в солдатское сердце, но и оно не могло задержать всеобщий порыв, остановить последний рывок в атаку, смертельный бросок на вражеский бункер. Следует заметить еще, что к этому времени мы уже своевались, сработались, притерлись, а то и сдружились с теми, кто был с нами рядом. К концу войны, как никогда прежде, окрепло фронтовое товарищество, и, быть может, потому каждая потеря бойца в общем строю, кроме привычности безвозвратной потери была еще и горькой личной утратой для многих товарищей по оружию.

У меня хранится старенький, военных лет снимок, наспех сделанный где-то в тылу на формировке, изрядно потертый за годы в нагрудном кармане гимнастерки. На нем четыре офицера, командиры рот и взводов, ни одному из которых не посчастливилось дожить до победы. Первый из них очень скоро погиб на Днепре, последний пал в Австрийских Альпах двадцать седьмого апреля 1945 года. Я вглядываюсь теперь в их молодые лица и хочу прочитать в их устремленных в объектив взглядах нечто такое, чего не замечал прежде, но что должно открыться ныне, спустя годы после их гибели. Это плохо мне удается, потому что у всех четверых очень будничное выражение лиц с, может быть, чуть притаенной горчинкой от нелегкой их доли, ушедшей в себя тревоги за будущее. Но ни просьбы, ни жалости, ни упрека. И это понятно. В момент фотографирования они жили общими для живых делами, текущими заботами, и хотя солдат всегда готов к самому худшему на войне, он старается о том не думать.