Пилигрим (сборник), стр. 8

“По ходу своей истории, – писала я, – Гамлет, как послушный судьбе ученик, читает духовные знаки, которые говорят ему, что и он, и его ближние обречены. То, чему надо свершиться, произойдет помимо его воли. И все действие вдруг станет цепочкой случайностей: случайно будет убит подслушивающий разговор Гамлета с матерью Полоний; случайно выпьет королева стакан с отравленным вином; случайно в руках Гамлета окажется отравленный клинок Лаэрта. И даже смерть Клавдия – лишь последнее звено в этой цепи случайностей. Но Гамлет здесь не орудие случая, как это было в античных трагедиях; он знает какие-то иные законы, которые управляют миром, и это наполняет его душу покоем и ожиданием. Вот почему с такой удивительной покорностью он едет в Англию по приказу Клавдия, вместо того чтобы под любым предлогом остаться в замке.

Нельзя сказать, что Гамлет, обретя духовную реальность, сразу прозрел. Но он внутренне наполняется новым светом и от метаний и мыслей о самоубийстве приходит к осознанию “неотвратимости порядка действий”, к пониманию, что нести свой крест до конца – высшее мужество, а уклоняться с этого пути – трусость.

Отсюда не античная трагедия рока, а трагедия понимания, которая пронизывает драму христианским светом. И цель Гамлета теперь не в мести Клавдию – местью мир не спасешь, а в другом: Гамлету надо познать этот мир, увидеть его и, сострадая ему, преклониться перед его бедствиями”.

Я отчетливо понимала, что просто должна жить и смотреть, что будет дальше. Что со мной Кто-то говорит, но я пока не различаю слов. И когда я хватаюсь за голову и сто раз перебираю все причины и следствия моей разбитой жизни, то заглушаю какой-то важный голос…

Когда я осталась в доме одна (сын с бабушкой были в Прибалтике), дом вдруг стал покрываться трещинами. Они возникали повсюду. Но самое ужасное началось, когда из щелей в полу стали появляться крысы. Это был первый этаж, дверь выходила прямо на улицу, и я оказалась в окружении тварей, которые как будто откуда-то знали, что я теряю силы. Моя собака и приходящий иногда поесть кот делали вид, что их не замечают. Они мирно посапывали в разных углах и даже отворачивались, когда эти наглые существа размером с небольшого кролика пробегали по комнате или кухне.

Но внутреннее отчаяние было сильнее любых крыс. Я вспоминала, как Вера рассказывала мне историю про мальчика на речном пляже, в которого злые дети кидались мокрым песком. Он плакал, старался увернуться и на каждое попадание громко кричал: “Не попал! Не попал!”, что раззадоривало хулиганов еще больше. Тогда Верин старший брат подошел к плачущему мальчику и громко, чтобы слышали все, сказал: “Спасибо тебе, ты мне объяснил самое главное!” Он пошел в киоск и купил ему много мороженого. И мальчишки стояли и смотрели на все это, открыв рот.

– Не попал – это главное, что мы можем противопоставить испытаниям, – говорила она.

– Не попал, – повторяла и повторяла я себе.

Возвращение (1990)

Лунгин увидел это на моем лице и почему-то спросил:

– А что у тебя дома?

Я ответила.

На прощание он четко, разделяя слова, сказал:

– Если ты хочешь, чтоб он вернулся: он вернется. – И вдруг после паузы, радостно: – А помнишь, как мы стояли возле Исторички? Я тебя тогда первый раз увидел, и вы были совсем юные и светящиеся.

Нам давно уже надо было переселяться в реальность, но из этого ничего не выходило. Именно в самой жизни мы были абсолютно разные. Казалось, нас могут соединять только книжки и общий сын. Но природу нашего различия я не понимала. Однажды, когда он уже ушел из дома, я, бесцельно бродя по Москве, купила у бабушки возле церкви маленькую деревянную иконку, в которой я увидела знак свершающейся во мне перемены. И тут я встретила его – абсолютно случайно. Тогда я сунула руку в карман, без слов вынула иконку и вложила ему в руку. Он посмотрел на нее, лицо его потеплело, он с удовольствием погладил дерево… и я увидела, что для него она была красива, а я в нее вкладывала некий смысл.

Я вспомнила, как была безразлична, когда на Балтийском море он бегал каждый вечер смотреть закаты, изумляясь их разнообразию, как мог часами смотреть на сочетания красок. Я только знала, что это красиво, а он остро чувствовал.

Через месяц он вернулся. Измученный, странный и больной. Он сидел на стуле и смотрел в одну точку. Может быть, ему не надо было возвращаться? Он не знал. Ничего не знал, не отвечал ни на какие вопросы. Перестал есть. Я взяла его за руку и повела к врачам. Мы получили мешок таблеток. Он пил их, продолжал сидеть на стуле и смотреть в одну точку.

Я была в отчаянии. Пришел Толя-милиционер. Повздыхав, сказал:

– Крестить его надо.

– А ты сам крещеный?

– Я теперь буддист, – ответил Толя. – Но у меня есть друг-священник.

Я пошла с ним. И его крестили. К моему величайшему удивлению, через две недели он вернулся в свое обычное состояние. Выбросил таблетки. Мы снова сидели на кухне. Я читала ему “Былое и думы”. Он рисовал очередной галун.

Я стала писать статью про Герцена и его жену Натали. Про то, как началась драма в семье Герцена. Как немецкий поэт-романтик Георг Гервег, который был близким другом Герцена, жил со своей женой Эммой в их доме. Он учил их сына, а Натали давала Гервегу уроки русского языка. Между Натали Герцен и Гервегом возникла влюбленность. Натали стала мечтать о том, чтобы они все вместе стали жить общей семьей. Но Герцен не мог и представить, что отношения Гервега и Натали вовсе не платонические. Когда все открылось, разразилась ужасная драма, Гервег грозил покончить с собой, если его разлучат с Натали. Но, к счастью, Натали вернулась к Герцену, они примирились и на несколько месяцев ощутили себя абсолютно счастливыми. Хотя Герцен писал, мучительно вспоминая свое состояние: “Прошедшее – не корректурный лист, а нож гильотины, после его падения многое не срастается и не все можно поправить. Оно остается, как отлитое в металле, подробное, неизменное, темное, как бронза”. Вскоре Натали заболела чахоткой, все было кончено: сначала преждевременные роды, а затем смерть ее и маленького сына.

Герцен осознал произошедшее с ним как часть общей истории. Он назвал главу о своей личной трагедии “1848 год”, считая, что катастрофа, происходящая в Европе, напрямую связана с его личной катастрофой.

1993

Наступил 1993 год…

В это время я ждала ребенка, ждала с некоторой неуверенностью, чувствуя в глубине души, что мой прежний Дон Кихот не очень желает его появления.

Когда в конце сентября началось противостояние Верховного Совета с властью и город был брошен, мы, безусловно, были в страхе, так как жили совсем близко от Белого дома. По улицам стали ходить мужики агрессивного вида. Срок беременности у меня был около шести месяцев, и я ощущала себя в постоянном напряжении.

Как-то снова пришел Толя-милиционер. Мы опять были одни. Он все надеялся, что Володя теперь уже точно поедет с ним в Иерусалим. Мы обсуждали затянувшийся конфликт у Белого дома, колючую проволоку, разделявшую противостоящие стороны, фашистские лозунги, летевшие от здания Верховного Совета.

– Откуда, Толя, в нашей стране взялось столько фашистов?

– Понимаешь, их кости сплошь лежат по всей нашей земле. От них идет сильная эманация на людей. Они заражаются и тоже становятся фашистами.

Я усомнилась.

– Но ты же не фашист? И я тоже.

Потом он рассказывал, как жил ребенком в Сталинграде под бомбежками, потом его везли на саночках, они бежали с матерью из города. Ему снились странные сны – он видел сверху Сталинград и всю землю целиком. Но ведь маленьким он не летал на самолете. А когда вырос, полетел и увидел все точно так, как во сне.

– Понимаешь, – проникновенно говорил он, – в нас уже все знания есть. Надо только постараться вспомнить.

Тогда вступала я. Рассказывала ему сюжеты трехчастной пьесы, которую задумала написать. В первой части – монастырь в Сарове. Святой старец живет в лесу, однажды на него нападают мужики, они пытаются найти что-нибудь ценное в его землянке и, не найдя ничего, бьют его топором по голове. Во второй части – Саровский лагерь, где сидит игумен Варсонофий, который общался с Толстым у ворот Оптиной. Теперь, в 1937 году, он, седобородый старик, продолжает с ним разговор. А в третьей Саров – это место, где делают атомную бомбу. И в том же лесу сидит на пеньке Андрей Дмитриевич Сахаров и думает о возможностях атомного оружия… Я говорила, что главное здесь – единство места, которое роковым образом соединяет историю России.