Пилигрим (сборник), стр. 6

Вера (1981)

Я увидела ее почти сразу. Подруга свекрови, она показалась мне еще необычнее ее. Тонкая, темноволосая, в черном платье, с мягкими карими глазами, она смотрела на меня с симпатией и интересом.

Однажды, глядя на мой большой живот, Вера сказала: там находится абсолютно отдельный человек, а ты лишь сосуд, в котором он вынашивается.

Подсознательно я чувствовала только одно: в той реальности, с которой я сталкивалась, все выглядело достаточно безнадежно. Мне часто говорили, да я и сама видела, что люди заряжены только тем или иным интересом, что благородство, честь, доброта – это литературные представления о жизни, на самом деле их нет, а есть жесткая реальность. Любовь бывает между детьми и родителями, да и то до того времени, пока дети не вырастут. В реальном мире мои родители разводились, отец уходил от мамы, она страдала и была близка к умопомешательству. Социализм и коммунизм – это тоже одно из заблуждений человечества, и коммунизм невозможен из-за ничтожной природы человека.

Эти горькие капли я получала не сразу, а в течение определенного времени, и чем дальше, тем больше во мне нарастало ощущение, что жить в таком мире, а тем более рожать в него ребенка – ужасно. Моя библиотечная клоунесса часто говорила, что только безумные могут в наше время заводить детей. Ребенок рос во мне, а я продолжала мучиться вопросом, правильно ли я все делаю.

Зачем нужна моя жизнь и для чего нужна жизнь нового существа?

Я видела, что для большинства людей ребенок – это биологическая победа над Временем. Они, несомненно, думали о потомках как о ниточке, которая протягивается сквозь поколения в бесконечность.

Роддом, в который меня привезли, был на то время одним из лучших. Меня “обработали” и поместили в стеклянный стакан, через который я смотрела на других женщин. Странная мысль, что же я буду здесь делать без книжки, мучила меня. Но вскоре началось то, что называли схватками, и я забыла про чтение. Кричать, как это делали другие, за стеклами, было неловко, и я продолжала через нарастающую боль наблюдать за собой со стороны и никак не могла уйти в процесс целиком. Наконец мне строго сказали, как надо дышать, тужиться, кричать, и я попала в круговорот процесса, который разворачивался уже вне меня. После некоторых сложных попыток ребенок родился, и мне радостно сообщили, что это мальчик. Шел 1981 год, моих одноклассников то и дело забирали в армию и посылали в Афганистан. Меня пронзил ужас. “Значит, заберут в армию!” – промелькнуло в голове.

Роддом был модернизирован, в нем не отбирали детей, а оставляли их с матерью. Мальчика запеленали, положили мне на живот, и нас вывезли на каталке в коридор. Все ушли. Мы только что встретились. Пока он был во мне, я его не знала. Вдруг он горько заплакал, а потом закричал. Во мне поднялся какой-то неведомый до этого инстинкт, мне стало казаться, что он умирает от голода или еще от чего, и я зарыдала вместе с ним.

Так мы лежали и плакали, как мне казалось, оба брошенные и беззащитные.

Спустя некоторое время Вера написала мне:

“Христианство – это «сила моя в немощи моей свершается». Это великое знание, когда оно придет к людям, оно изменит мир. Потому что самый слабый, доверившийся – это новорожденный ребенок”.

Именно Христос, говорила она, прошел путь рожденного в вифлеемской пещере слабого младенца, который станет Богом униженных и выброшенных из мира. Главное в христианстве – это свобода, свободный выбор человека, который сам отвечает за последствия своих поступков. Это есть Завет, который заключен между Богом и человеком.

Но мой Бог вышел из книг Достоевского и Толстого. Из речи Алеши Карамазова у камня Илюшечки. Я видела Христа в Легенде о Великом Инквизиторе. Христианство было в мире добрых героев Диккенса. Я знала, что где-то все это сшивается: Дожизнь, Время, Любовь, Бог, – но не знала, где и как.

Импровизатор (1985–1990)

Почти каждую неделю я отправлялась к Семену Львовичу Лунгину. Я только начала писать пьесы. Он предложил заниматься со мной драматургией абсолютно бескорыстно, или из любви к моей свекрови, с которой дружил. Каждое такое занятие было, по сути, фейерверком его реприз, подсказок, которые летали вокруг читаемого текста. Он был великий Импровизатор. Он говорил, что главная его задача – свидетельствовать о жизни, что мы, как можем и умеем, записываем этот мир.

Достаточно было только темы, чтобы он зажигался и начинал обустраивать сочиняемое пространство. Из воздуха появлялись не только люди, но и старинная мебель, занавески, дверные ручки, окна, форточки, кричали птицы, пахло духами, нашатырем, мазутом. Я абсолютно не понимала, как это у него получалось. То, что я в детстве достраивала в своей голове, у него превращалось в огромные постройки с ходами и выходами, с сотнями людей, связанных между собой невидимыми нитями. Он с щедростью дарил свои фантазии, переключаясь с одной на другую. Самый интересный театр, который я видела, был он сам, сочинявший и игравший на твоих глазах. Нужна была только тема, и занавес раздвигался!

Он прочел мой довольно средний рассказ, усадил меня перед собой и немного театрально произнес:

– Если ты выбираешь путь литературы, то должна помнить, сколь неблагодарная это дорога и сколько на этом пути тебя ждет горестей и разочарований. Ты приходишь в мир, где правит – воображение!

Дом, в котором они жили с Лилей Лунгиной, стоял на Новом Арбате и был построен по проекту его отца в конце двадцатых годов. Лунгин жил в нем с самого рождения. Он говорил, что мечтал снять фильм из окна своей квартиры. Как все ломалось, крушилось, строилось и необратимо менялось. Рассказывал, что Дорогомилово за мостом считалось уже не Москвой, и оттуда, с другой стороны реки, приходили их бить. Церковь Девяти мучеников напротив дома была для него особой. В ней нянька тайно окрестила его Серафимом.

Я шла по Смоленскому бульвару вверх, к угловому дому. Путь занимал около пятнадцати минут. Эта дорога была пересечением всех моих прошлых, детских маршрутов. Несколько лет я ходила в школу по Проточному переулку и знала здесь каждый дом и подвал. Тут же сойдутся пути скорого будущего – 1991 года, когда в тоннеле под трассой погибнут трое ребят в ночь на 21 августа.

Когда я приходила к Лунгину, он, как волшебник, вынимал то из одного рукава, то из другого разные истории. Я слушала его, как мне казалось, не только ушами, но и всем телом. Мне было то холодно, то жарко. И уходила от него, переполненная радостью и прорастанием в себе новой жизни. С ним я узнала такую вещь, как со-творчество, когда можно перебрасывать друг другу мячик воображения. Те пьесы, которые мы разбирали вместе, мы играли на двоих. Это был самый интересный театр, который я знала.

Пьеса, которую я писала, была про экспериментатора-режиссера Александра Дьяконова, который жил в начале века. Он считал, что революция началась с него. Себя он воспринимал как фигуру демоническую, и, возможно, поэтому и взял актерский псевдоним “Ставрогин”. Он опубликовал дневники рано погибшей сестры, для того чтобы нанести удар по своей семье и шокировать публику. Сестра погибла в Альпах при странных обстоятельствах (было непонятно, самоубийство это или несчастный случай). Дневники касались всех его близких, их мучительных отношений, тайного брака старшей сестры и многого другого, что вызвало при публикации у его родственников шок, а у просвещенной русской публики – восторг. Такими же эпатирующими были его рассказы, вышедшие небольшим тиражом в начале века.

Дьяконов стал для меня настолько реальным, что я не могла избавиться от его фамилии и оставила ее подлинной. Пьеса начиналась с похорон матери. То есть ее уже отвезли на кладбище, и все конфликты разворачивались перед поминками.

– Так, – говорил Лунгин, – ты понимаешь, что Дьяконову твоему душно в этом доме?

– Да? – идиотски спрашивала я.

– Он должен сорвать занавеску, чтобы открыть форточку. Его раздражают ленты с венков, которые сестры забрали с кладбища с собой: ленты еще пригодятся! И еще не забудь, что в пьесе должны постоянно носиться запахи, слышаться мелодии, стучать кровь в висках.