Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов, стр. 39

Шмидта дописал до половины. Думается, недели через 2–3, пред тем как сдавать, пошлю на твой высокий суд (если кончу). Уже определилось, что он ниже… посвятимости тебе. Его поэтический уровень снижен тяжелыми гирями реализма, психологической правды и пр. Правда, все это поднять нелегко. Только надо ли это? Этого вопроса не разрешить. Очередная работа стала перебиваться налетами внезапных состояний полу-диктанта, бессонниц со слушаньем стихов, отн<осительно> которых не всегда уверенность, что – свои, как в Сестру мою жизнь (acc<usativus> temporalis [32] = в пору, в среду). Боюсь сглазить, кажется дождался года, которого ждал восемь лет. Завел, как тогда, для таких инстинктивных записей – толщенную тетрадь in folio. Вообще такие состоянья люблю, – болезненное блаженство, но к их документациям отношусь с постоянным подозреньем. Т. е. тут могут быть редкие проблески. Но это совсем особый жанр. Такие вещи надо накапливать. Когда их много, выясняется, чего они хотят от тебя, и тогда им следуешь. Каждое же в отдельности для обработки не годится. Ты спросишь, о чем я говорю? О двух категориях. Одни возникают за столом, с пером в руке. Другие в постели, за умываньем после плохой ночи, еще как-нибудь. Из них два посылаю, чтобы до Шмидта чем-ниб<удь> перекинуться с тобой. Одно – думал о тебе, лежал, и хорошо шло, почти как говорю. О другом два слова.

Не оперные поселяне,
Марина, куда мы зашли?
Общественное гулянье
С претензиями земли.
Ну как тут отдаться занятью,
Когда по различью путей,
Как лошади в Римском Сенате,
Мы дики средь этих детей!
Походим меж тем по поляне.
Разбито с десяток эстрад.
С одних говорят пожеланья,
С других, по желанью, острят.
Послушай, стихи с того света
Им будем читать только мы,
Как авторы Вед и Заветов
И Пира во время чумы.
Но только не лезь на котурны,
Ни на паровую трубу.
Исход ли из гущи мишурной?
Ты их не напишешь в гробу.
Ты все еще край непочатый.
А смерть это твой псевдоним.
Сдаваться нельзя. Не печатай
И не издавайся под ним.

Чтобы испытать, возможен ли на этой почве переход к настоящей прежней поэзии с воображеньем, идеализмом, глубиной и пр., я вслед за Шмидтом, прерывая работу над книгой, хочу написать… «реквием» по Ларисе Рейснер. Она была первой и м.б. единственной женщиной революции, вроде тех, о кот<орых> писал Мишле. Вот из набросков:

                  …Но как я сожалею,
Что я не смерть и ноль в сравненьи с ней.
Тогда б я знал, чем держится без клея
Людская повесть на обрывках дней.
Как я присматривался к матерьялам:
Валились зимы в мушку, шли дожди.
Запахивались вьюги одеялом
С грудными городами на груди.
Все падало, все торопилось в воду,
За поворотом превращалось в лед,
Разгорячась, влюблялось на полгода,
Я даже раз влюблен был целый год.
………………………………
Смешаться всем, что есть во мне Бориса,
Годами отходящего от сна,
С твоей глухой позицией, Ларисса,
Как звук рифмует наши имена.
Вмешать тебя в случайности творенья,
Зарифмовать с начала до конца
С растерянностью тени и растенья
Растущую растерянность творца.

Прости бесстрашье, с каким засылаю тебя таким многословьем. Не боюсь и того, как взглянешь на рифмованный листочек. Ты, верно, тоже не придаешь значенья этим записям, сопровождающим естественное развитье, разделяющим их <так!> участь. Это не плоды, а процессы. Еще объясненье. Это письмо в ответ на твое двухцветное по возвращеньи из Лондона. Спасибо за себя и за Ан<ну> Андр<еевну>. Очень хороши твои замечанья о въезде в Лондон и о разочарованьи (топография слуха). И о лишенности поэтов непосредственности (нацеленность на слово – нацеленность на смысл). Конечно, это так. Тут только м.б. необходима та поправка, кот<орая> опять возвращает к разговору о X. Надо быть большим поэтом. Полет, рассеянность, горизонт большого умиленья, многое другое в том же роде – все это тоже непосредственность, т. е. лучше сказать, только это и есть планетарная непосредственность, из которой на разный фасон скроена отрывистая, вседневная. Тоже прекрасно и о волевом начале в любви. Безотчетно выделил все то, о чем и сам незадолго до твоего письма думал. Найдешь много и в моих. Т<ак>, напр<имер>, о первоисточнике, это в том письме, где прошу не отвечать мне, только оттого, что к тому есть повод. – № Асина дома 18, кв. 8 (Мерзляковский пер.). – При перепечатке Потемкина набирайте в целую строфу, как в письме тебе посылал, а не с «Нов<ого> Мира», где разбита. Ты видала? Не слишком ли портит впечатленье такая транскрипция?

Твой Б.

Письмо 47

12 апреля 1926 г.

Пастернак – Цветаевой

Я получил твое письмо о переезде с детьми на море. И опять совпаденья, совпаденья, совпаденья. Совпаденье нежеланья отвечать тотчас на мои письма с моей просьбой о том же, вероятно уже дошедшей. Совпаденье буквальное твоих слов о герое твоей поэмы с моими собственными о моем собственном. Замечанье, которое растворится в целом, т. е. ты сейчас эту выдержку, не зная, откуда она, пропусти без вниманья: Он посвящает женщине Типические письма. Он весь от а до ижицы – Усвоенный разбег. Совпаденье относительно Рильке. Если ты что-ниб<удь> от него получишь, сообщи мне. Если будет что-нибудь для меня, просмотри, м.б. будет нуждаться в транскрипции. Кроме того, у нас почтовых сношений со Швейцарией, кажется, нет. Кстати. Ты говорила раз о карточке. Попроси у Эренбурга, я ему однажды послал. Тут заменю (полуправда – под рукою нет). Но этого не говори. Единственный раз, что я вышел, п.ч. снято во всех отношеньях моментально. Снимали Женю с мальчиком у фотографа, уже все было наставлено и готово, когда предложили и мне стать. Я и опомниться не успел, как вышел, т. е. удался. Был разгорячен, дело было летом, в Петербурге, мальчика на 6-й этаж нес перед тем, и на крыше под стеклом было душно. Обыкновенно же выхожу кретином и гориллой, каков, не в разрезе момента, и в действительности. – Но покончим с совпаденьями. Теперь просьбы. Ради Бога, родная, удивительная, избавься от мысли, что ты еще обо мне не сказала, как никто, и в свой час еще это сделаешь. Гони от себя эту мысль, как и поползновенья отвечать вовремя. Во-первых, это уже сделано. Во-вторых, не будь это даже так, гораздо большее, в том же направлении, делается тем, что я могу сказать тебе: я тебя не боюсь, мне с тобой вольно и просто, потому что ты гениальна.

Другая просьба. Ради Бога, не посылай ничего сыну. Я до глубины души тронут тем, как ты об этом пишешь, как вообще о детях пишешь, о Георгии. И я знаю все, но ты не все знаешь, т. е. то, что ты знаешь – не все. Ты как-то спросила, отчего я о нем не пишу. Оттого что он на руках у дома, уплотненного 4-мя семействами, оттого что у него не такая няня, какой бы я желал и какие бывали у нас; оттого что уплотненья и няня (белоруска) коверкают ему язык; оттого что мать целые дни во Вхутемасе, с утра до вечера, и в придачу к лишеньям, к которым ведет ее постоянное отсутствие, теряет здоровье; оттого что я ничего ей не могу сказать, п.ч. знаю, что и я бы ходил во Вхутемас и семья бы меня не остановила; оттого что всеобщая любовь делает мальчика эгоистом и баловником и умаляет его трогательность и подлинность в моих глазах, иногда видящих его иначе; оттого что моя любовь к нему испещрена примечаньями; оттого что это мое сочиненье пишется чужими руками, и я не в силах этого переделать, потому что чем шире разъезжается эта нескладица, тем больше приходится мне зарабатывать, тем меньше, значит, я ей принадлежу; оттого что это безвыходный круг. Вот отчего я не люблю говорить о нем. Он настолько похож на мою детскую карточку, что когда ее случайно нашли при разборке папиного архива, то выдали за снимок с него. Может быть, он не так будет безобразен, как я, может быть, – только по-другому. Но все это, все это придется когда-нибудь переделать.

вернуться

32

винительный времени (лат.; грамматическая категория).