Разорванный круг, или Двойной супружеский капкан, стр. 69

— Надо же, какой упрямый ты, Ал! Это мои деньги? Ты ведь несколько минут назад сказал, что отдал бы их все мне, верно?

— Верно, только…

— Ну вот и все! Я знаю, как распорядиться ими. Где там действие происходит, в Париже?

— В Париже, — со вздохом сказал Алтухов, мучительно думая, как же убедить Светлану вернуть деньги Савину.

— Ну вот мы и поедем в Париж. А потом ты напишешь об этом роман.

— Светочка… — Он встал на колени, прижался губами к ее гладкому животу. — Любимая, я никуда не могу ехать на деньги твоего мужа… Это… совершенно невозможно!

— Да тьфу на тебя! — сказала она, запустив пальцы в его густые волосы. — Ты честно их заработаешь, если напишешь роман?

— Честно.

— Тогда — пиши!

— О чем? — не понял Алтухов, глядя на нее снизу вверх.

Этот детский, наивный взгляд насквозь прожег душу Светланы. Какой же он все-таки… большой, неиспорченный ребенок! Со скверным характером и дурными привычками!

— О зеленоглазой блондинке и бизнесмене. Пиши про нее, а думай обо мне. А чтобы тебе легче думалось, мы на эти деньги махнем в Париж, там найдем дешевую квартиру и будем жить. Я тебе что-нибудь готовить стану и мух отгонять, чтобы не мешали работать, — она засмеялась.

— А Макс? Я не могу совершить такую подлость.

— Макс не обидится. Он даже не узнает, что это роман о его жене. Ведь книга выйдет не под твоей фамилией. И все, хватит о деньгах и делах разговаривать… — Она тоже опустилась на колени, взяла в ладони его лицо, нежно поцеловала. — Нам что… заняться больше нечем, любимый мой?

Он, отстранившись, увидел вдруг розовые бутоны сосков, рвущиеся из тонкого шелка к нему, и округлые загорелые коленки, выглядывающие из-под скомканного пеньюара, и упругие, широкие бедра, подрагивающие от напряжения… Поднял голову, вглядываясь в блестящие от возбуждения глаза. Искры неистовой страсти и немой вопрос: неужели это все — мое? — смешались в его взгляде.

Светлана стыдливо опустила ресницы.

— Да, мой хороший, — прошептала она, — да…

42

Григорий Анисимович насмешливо разглядывал избитых охранников. Вид у них был довольно-таки жалкий. Рядом стоял Казанков с немым вопросом в глазах.

— А этот писатель начинает мне нравиться, — прервал наконец затянувшееся молчание Лизуткин. — Крепко отделал наших орлов. Или они уже не орлы, а так, воробушки? А, Федя?

— Я бы не хотел попасть этим «воробушкам» под горячую руку, Григорий Анисимович, — уклончиво сказал Казанков.

— Тогда, значит, писатель не орел, а даже больше, — продолжал рассуждать Лизуткин. — Какие там птицы сильнее орлов?

— Штраушы, — подсказал Цуцма, с трудом ворочая разбитыми губами.

— Это которые быстро бегают? Нет, любезные мои, это вы у нас «штраушы», небось бежали из квартиры, аж пятки сверкали. Он что, раньше в «Альфе» служил?

— Здоровенный мужик, у него кулак — с мою голову, — морщась от боли, сказал Шурик. — Если раз попадет — хана. А мы не ожидали, что он сидит в квартире, сука!

— И шобака, — прошамкал Цуцма.

— Сенбернар, — уточнил Шурик. — Такой зверь!.. Тут без «пушки» хавать нечего, а мы их даже не взяли. Кто ж знал…

— Жавтра жамочим шуку! — сжал кулаки Цуцма.

Казанков уставился на хозяина, ожидая ответа.

— Не надо, — махнул рукой Лизуткин. — Ты, Федя, расплатился с ребятами? — Казанков кивнул. — Ну вот и хорошо. Отдыхайте, завтра — свободны. Заслужили, да и начальник ваш сбежал. Как объявится, выходите на службу, дальнейшие указания получите от Льва Константиновича непосредственно.

Цуцма и Шурик одновременно подняли головы, с недоумением глядя на хозяина. Они уже не сомневались, что Савину крышка, а оказывается — нет. И теперь нужно будет объяснять, почему не выполнили его приказ, и вообще… действовали против него. Дураку понятно, разозлится, вышвырнет обоих со службы.

— Ну, падла!.. — прошипел Цуцма. — Я тому писателю роги пообломаю! Он у меня будет в ногах ползать!

Шурик думал так же, но молчал.

Казанков жестким, немигающим взглядом уперся в разбитое лицо Цуцмы, больно ткнул пальцем его в грудь.

— Тебе что было сказано? Писателя не трогать! Что с ним делать, мы сами решим. Понадобишься — позовем, нет — делай, что положено. Обоих касается. Ну все, свободны.

Когда охранники ушли, матерясь сквозь зубы, Казанков спросил:

— А действительно, что с ним делать, Григорий Анисимович?

— Ты сперва скажи, что он там делал со Светланой?

— Пришел разбираться. Писал роман, его украли, вот и пошел к Савину выяснять, в чем дело.

— А Савина дома нет. Или — сидел на кухне?

— Думаю, уехал. Спрятался, — усмехнулся Казанков.

— Тогда он стал разбираться со Светланой. Она и так злая на Савина, а когда узнала, что тот роман заказал про свою… даму, и сбежал, то…

— Вполне возможно.

— Она знает Цуцму и Шурика, знает, кто может заставить их работать против Савина.

— Только вы.

— Или ты, Федя… Скандалом попахивает, а? Нам нужен скандал?

— Нет, Григорий Анисимович.

— Что будем делать?

— Есть предложение, — сказал Казанков и, получив молчаливое разрешение высказать его, продолжил: — Светлана — отрезанный ломоть, вряд ли она простит Савина. Не удивлюсь, если писатель останется у нее на ночь, озлобленная женщина на все способна. Савин — хороший банкир, нам такой нужен. Ну и пусть сам решает свои личные дела, в том числе и с писателем разбирается сам.

— То есть не будем мешать. А как же спокойствие нашей дамы? Этот вопрос, Федя, меня больше всего волнует.

— Теперь мы знаем все… почти все. Муж дамы — тоже отрезанный ломоть, ну и хрен с ним.

— Значит, Савин?

— Она пусть сама решает. Вы правы, Григорий Анисимович, гениально сказали: не будем мешать.

— Сперва нужно найти этого Савина, — пробурчал Лизуткин, морща лоб. — Так, значит, я гениально сказал? Ох, Федя, Федя! Хитер, черт, старая школа! Понимаю, все понимаю, а — приятно слышать. Старая школа! Ну, ладноть, поехали по домам. Посмотрим завтра, как оно повернется, тогда и решим окончательно.

В машине, мягко покачиваясь на кожаных подушках заднего сиденья «мерседеса» (настоящий руководитель никогда не сядет рядом с водителем, вы видели, чтобы какой-нибудь президент или другой важный чин выходил из передней дверцы машины?), Григорий Анисимович, устало прикрыв глаза, баюкал на коленях «дипломат» с началом идиотской затеи Савина, первыми главами романа. Но теперь эта затея казалась не такой уж идиотской.

Во-первых, писатель этот, Алтухов, умел писать, что в наше время не так часто бывает. Во всех сферах жизни скорее можно найти прямо противоположное: банкир не умеет считать, политик — говорить или просыпаться вовремя, чекист не знает, как поймать бандита, а генерал — как вести бой. Ну и, конечно, полным-полно писателей, которые не умеют писать.

А этот умел.

Такую, понимаешь, волынку завел, прямо не Савин перед глазами, а средневековый рыцарь, писающий кипятком при виде любезной его сердцу дамы! Что там еще дальше будет, и представить сложно, небось душераздирающие страсти. Нет, Савин не хотел опорочить его дочь или выдать какие-то коммерческие секреты. Просто надумал таким образом окончательно завоевать Марину, чтоб, значит, не хуже Максима быть. Может, оно и правильно. За это не следует наказывать.

А во-вторых… Сдохнет Савин, забудут его, а книга-то останется. Глядишь, и через сто лет всякие девицы да сопливые юнцы будут читать, как он страдал да надеялся завоевать сердце дамы. Это Савин-то? Бухгалтер, который считать, правда, умеет, а вот страдать — вряд ли?! Как говорится, тупой, но исполнительный… да. А он, Григорий Лизуткин, сдохнет — и ни хрена не останется. Как жил, как наверх лез, карабкался, понимаешь, лизал жопы всяким партийным сволочугам, как ему потом лизали те, которые следом лезли. Какие женщины его любили!

Григорий Анисимович облизнул пересохшие губы, довольно усмехнулся. И как любили! И в кабинете, в кресле, на столе, на подоконнике, и в машине на заднем сиденье, и в поездах… Какие слова говорили, что вытворяли, охальницы! Было, было, есть что вспомнить. Так что же, уйдет он, исчезнет, понимаешь, и все это тоже уйдет, сгинет бесследно? Жалко, жалко… Он ведь столько знает, столько видел, слышал, чувствовал, и все — псу под хвост? В никуда, вместе с ним?! Жалко… Вон, Казанова, читал его мемуары — каков был, подлец, а?! Не написал бы о своих похождениях, так и не вспоминали б его теперь! Не дурак был, все записал и — пожалуйста! Живой!