Песнь Бернадетте, стр. 1

Франц Верфель

Песнь Бернадетте

ПРЕДИСЛОВИЕ

Пасха в этом году совпала с днем Бернадетты. Те, кто привык к постоянным знакам и чудесам, примут это как знак и маленькое будничное чудо, но обращаться лучше не к ним. Даже если они не слышали о Лурде и Бернадетте, они скажут, как Шарль Пеги: «Ну конечно!» Предисловия нужны не им, а тем, к кому обращался Верфель, когда, после чуда, незадолго до смерти делал записи, подзаголовок у которых — «Пособие для агностиков».

Однако всякий проповедник рано или поздно замечает, что агностиков почти нет. Непрошибаемое противление, предсказанное в Новом Завете, оказывает не честный и мудрый человек, который знает, что ничего не знает, а упорный догматик. Слушает же и впитывает как губка тот, кто повернулся, обернулся и ждет подтверждений. Что тут делать — вопрос важнейший, но полного ответа на него нет, поскольку Сам Христос говорил об «имеющих уши». Причины-то понятны, Бог почтил нас немыслимой свободой; есть и притча о сеятеле, из которой ясно, что́ мешает принять проповедь. Проповедникам от этого не легче, хотя для души их это — лучше: всякий может их отвергнуть и чаще всего отвергает.

Тем самым обращаются они к людям, которых почти и быть не может, но в том и чудо, что такие люди всегда есть. Среди прочего это значит, что всегда есть мудрецы. Ведь, сколько ни искажай и ни выворачивай христианство, трудно забыть, что святой не сочтет себя хорошим, мудрый — умным или знающим.

Оговорив все это, можно было бы перейти к Бернадетте и к Лурду, если бы не одно недавнее событие: молодой доминиканец, то есть уж точно проповедник, напомнил о том, что Евангелие всегда и всюду принимают выборочно, но теперь отвергают уже не чудеса (в них-то верят, хотя бы по-язычески), а «евангельские безумства», которые мешают жить как жили. Видимо, это правда. Не случайно с такой неправдоподобной легкостью принимают любой эзотерический бред, только бы не требовалась «перемена ума», то есть перемена жизни.

Словом, чудеса — уже не главный соблазн, мы изменили традиции «просвещенных веков», приблизились — к векам «темным». И все-таки для кого-то такой соблазн еще жив. Доказать им нельзя ничего. В первой главе своей книги «Чудо» Клайв С. Льюис пишет о том, что тут не поможет даже очевидность: человек, принявший догму «чудес не бывает», решит, «что ему померещилось или у него что-то с нервами. <…> Видеть — одно, верить — другое».

Кто-то поверит, кто-то ни за что не поверит, что бедной французской девочке являлась Дева Мария. Но это не все. Непривычному человеку покажется странным, что сдержанность и недоверие проявляют в таких случаях те, кто верит в чудеса. Добрый и мудрый священник у Честертона сомневается так часто, что целый сборник называется «Недоверчивость отца Брауна». Легко увидеть эту недоверчивость и в жизни — именно о явлениях Божией Матери в Межигорье, в литовском местечке Молетай (1962), совсем недавно в Чивитавеккья, Ватикан последнего слова не говорит.

Такая недоверчивость охраняет не только от заведомой лжи, но и от прискорбных явлений, которые все мы видели, — от истерической взвинченности, почти непристойного мления и прочих самоуслаждений, вполне естественных у одиноких, униженных людей, особенно женщин. Именно здесь видна та здравость Церкви, которую так ценил Честертон, прекрасно сочетавший ее с чистым и трезвым безумием Нового Завета.

Отличать это безумие от другого, темного, позволяет особое чутье, которое называется «различением духов». По меньшей мере нелепо рассуждать о нем в предисловии, обращенном к агностикам; но, слава Богу, все духовное в христианстве проявляется на той плоскости, которая видна обычному глазу и называется этикой. Мы не узнаем здесь, на земле, чего «не может быть»; но какая-то мерка есть, какие-то «доводы сердца», как сказал Паскаль. И вот, честный человек почувствует, мне кажется, нравственную достоверность повести о Бернадетте.

Конечно, повесть — одно, событие — другое. Франц Верфель написал именно так, потому что его убедило чудо, ему помогла Божья Матерь в Лурде. Но читаем-то мы и можем учесть, что писатель он ничуть не взвинченный. Ведь у честного агностика — только два свидетельства: доводы сердца и текст этого романа. Доводы поверяют текст.

Подробное, скрупулезное повествование переносит нас в мир, который узнать нетрудно. Я говорю не о попытках схватить «самую жизнь» — уже тогда, к первой половине 40-х годов, они завели в тупик и писателей, и мало-мальски взыскательных читателей. Узнаёшь тут другие вещи, связанные с духом, проявляющиеся — в нравственности. Вот бедность, очень убогая извне, просветленная изнутри. Вот девочки, которых видел всякий, если смотрел непредвзято, — беспомощные и жалобные создания, уже похожие на суетных, вредных женщин. Вот непременная среди них белая ворона, которая хочет жить не по страстям, а по правде. Вот странное отношение к ней — смесь дружбы и вражды, — которое предсказано в Евангелии и постоянно повторяется в жизни.

Вот, наконец, добрые католики французского городка. Нетрудно отмахнуться от них; однако такая же толпа наполняет Евангелия. Живя как живется, по законам этого мира, она требует чудес. Христос горюет, увещевает, но чудеса — дает. Все попытки выполоть плевелы, очистить Церковь от этого полу-язычества, приводили, как и предсказано, к странным и неожиданным жестокостям. Ничего не поделаешь, «до конца века» Церковь — «смешанное тело», «лилия среди терний». Таких уподоблений много, создавали их святые.

А вот и поистине страшное — фарисей, неумолимый праведник. Казалось бы, именно его Христос обличал прямо и гневно, даже угрожал. Но чем? Что мытари и блудницы пойдут впереди его. Конечно, для фарисейской гордыни это самое страшное; но «идут» они — в рай, а не в вечную гибель. Роман о Бернадетте показывает нам ту милость к «самоправедным», которую мы можем найти и в Евангелии, и в жизни: несчастная и властная учительница не гибнет, но землю наследует кроткая Бернадетта, спасая заодно и ее.

Ветхозаветный фарисей — праведник, убивший Бога, — мешает нам увидеть, каков фарисей новозаветный. Теперь только очень простодушный человек назовет себя праведником; и бывает это обычно у людей нецерковных («Ну, я — человек хороший, никому зла не сделала»). Нынешний фарисей говорит, как герои Оруэлла — слова «любовь», «смирение», «покаяние» имеют у него особый, фарисейский смысл. Поэтому выполоть фарисеев не только нельзя, но и невозможно. Вот она, онтологическая ложь — та фальшь, которую они, люди убежденные и честные, просто издают словно запах. Поразительно изобразил это Бергман в «Фанни и Александре». Намного мягче, но очень узнаваемо изобразил и Франц Верфель.

Чтобы вы лучше поняли, как тонок и лукав этот «новояз», расскажу об «эффекте Чизольма». В самиздате ходил роман «Ключи Царства» (сейчас он издан). Отец Чизольм в этой книге вызывает у многих религиозных людей то полубрезгливое раздражение, которое всегда и всюду вызывает христианин у фарисея. Не у «обрядовера» — те нередко почитают «странных», — а именно у фарисея, которого возмущают нарушения правил [1]. И вот, когда роман прочитало довольно много народу, оказалось, что Чизольмом восхищаются, а его врагами возмущаются как раз те, кто в жизни совершенно от них неотличим. Ничего с этим эффектом не поделаешь. Фарисей знает, что внутри книги «хороший» — Чизольм или Бернадетта; «я — хороший»; ergo, этих двоих я одобряю, их гонителей — осуждаю, пока речь идет о книге. Именно об этом говорил Христос, когда рассказывал странную притчу о пророках и памятниках. Казалось бы, те, кто ставит памятники, заведомо лучше, чем «отцы», которые гнали пророков. Нет, такие же; ведь мертвый пророк признан, а главное — безопасен. Живых как гнали, так и гонят.

Когда думаешь, похожа ли участь Бернадетты на участь всех святых, о которой Христос сказал: «Раб не больше господина своего…», видишь, что похожа. Бедную французскую девочку и очень гонят, и очень любят. Такая участь, как правило, резко меняется со смертью: сколько бы ни гнали до этого, теперь — только любят, ставят памятники. Доходит до смешного, как с другой французской девочкой, Терезой: монашки, изводившие ее, спокойно говорили на процессе о канонизации, что помогали ей стать святой. Св. Терезу из Лизьё чтут больше, чем Бернадетту, она оставила записки, она была проповедницей. Зато у Марии Бернарды Субиру остался памятник — целый город.