Опрокинутый купол, стр. 45

– Закрайский, если завтра же не пострижешься, вызову в школу родителей! Посмотри, что у тебя на голове!

Если же она слишком надоедала, можно было подойти на перемене (а лучше – посреди урока, чтобы ребята слышали) и с великолепной небрежностью бросить:

– Я, наверное, завтра не приду, в восемь утра – съемка.

И услышать в ответ:

– Конечно, Мишенька. Раз такое важное дело…

Одно огорчало: Натка Веретенникова, девочка с соседней парты, смотрела на него по-прежнему без всякого интереса. Но она вообще была вредина и задавака. И совсем не красивая: крысиный хвостик на затылке, круглое лицо-тарелка, на нем нос морковкой и глаза-сливы. И все равно, лучше ее не было во всем классе. Да что там в классе – во всей школе…

Те полторы зимних недели были похожи на сказку. Любящие родители все уши прожужжали знакомым и знакомым знакомых: наш мальчик! Киностудия! Знаменитый режиссер! Теперь-то уж точно…

И сам Миша скоро уверился, что сказка никогда не кончится. Главное ведь – начало, первая роль, а дальше от предложений разных киностудий отбоя не будет. (Отбой: потушены софиты, застыли безжизненные камеры, похожие на длинноногих цапель, стерт с лица грим, и горит в костре «вечный город» из фанеры и пластика… Некоторые сцены, впрочем, снимали на «натуре»: нашлись девственные улочки и церквушки, будто перенесенные в этот мир из древнего далека и затерянные в городе сегодняшнем, вдали от «хрущевок» и башен улучшенной планировки.)

Глава 12

КОГДА ГАСНУТ СОФИТЫ…

В тот день съемок не было. С утра зарядил мокрый снег пополам с дождем, а по сценарию должно было быть солнце и легкий морозец. Однако сидеть на алгебре и слушать, как Вероника Маврикиевна увлеченно объясняет самой себе (больше ее никто не слушал) разницу между действительными и целыми числами, совершенно не было сил. Миша подумал, погрыз ручку и нарисовал в тетради круглую рожицу. Выражение у рожицы получилось настолько глупым и надменным, что на нее нельзя было смотреть без смеха. Ниже красовался пышный до неприличия бюст, треугольник школьного фартука, две кривые ножки с растопыренными пальцами и поясняющая надпись: «Портрет девицы Натальи Веретенниковой, Неизвестный художник». Миша осторожно вырвал портрет из тетради, скомкал его и запустил на парту, за которой сидела «модель». Должно быть, картина понравилась, так как в ответ художник получил пеналом по затылку (реплика верзилы-двоечника с последней парты: «Там, где любовь, там всегда проливается кровь!»). Короче, было скучно. Поэтому, едва дождавшись перемены, Миша подошел к учительнице и по обыкновению начал:

– У меня сегодня в одиннадцать…

– Да, да, голубчик, я понимаю, – с некоторым облегчением отозвалась та. – Не беспокойся, я отмечу в журнале. А тему потом возьмешь у кого-нибудь из ребят.

И, глядя вслед ученику, подумала: «Прекрасный мальчик. Непоседлив… Но таковы, в конце концов, все дети. Зато каков талант! В кино снимается… Вот только прическа совершенно не школьная. Может быть, там все-таки догадаются его постричь?»

Он приехал на студию спустя полтора часа – сначала вдоволь побродил по городу, заглядывая в магазины и пересаживаясь с автобуса на автобус (просто так, без всякой цели: нравилось чувство абсолютной свободы – я якобы не узнаю родного города, а город не узнает меня). Потом по дороге придумал себе игру в разведчика, которому непременно нужно оторваться от слежки. Он еще подумал, как было бы здорово сняться как-нибудь в подобной роли. Правда, кино про подпольщиков теперь никто не снимает, тема нынче не модная. Тогда так: два враждующих мафиозных клана…

Вахтер Юрий Алексеевич знал всех работников студии в лицо и по именам, поэтому не потребовал с Миши пропуск, а только приветливо кивнул: проходи, мол. С вахтером в его «аквариуме» сидела незнакомая пожилая женщина, по виду – уборщица, из временно нанятых. Юрий Алексеевич угощал ее чаем с вареньем и сушками.

Коридоры были пусты. Студия словно вымерла, и Миша, все еще воображая себя разведчиком, на цыпочках подходил к дверям и прислушивался. Везде было тихо, только за одной дверью в просмотровый зал слышались невнятные голоса. Один принадлежал главному режиссеру, второй – его заместителю, Александру Михайловичу Мохову. Миша представил их себе: Глеб Аркадьевич наверняка сидит в кресле, в своей любимой позе – нога на ногу, голова чуть откинута, длинные черные волосы небрежно разметались по плечам… Мохов – толстенький, небольшого росточка, в сером костюме с галстуком (он всегда одевается словно на премьеру) бегает вокруг, между рядами, заложив руки за спину, и говорит так, будто старается убедить в первую очередь не собеседника, а себя самого. Еще дальше, где-то на заднем плане, слышался звон мечей, хриплое дыхание и гортанные боевые выкрики. Просматривался какой-то отснятый эпизод.

– И как ты ему объяснишь? Мальчик-то чем провинился? Только представь: мы отсняли с Мишей пять эпизодов, каждый по нескольку раз. Куда это теперь пойдет?

– Перестань, – устало ответил Глеб. – А то я не знаю, сколько у нас отбраковывается.

– Девять к десяти. При норме – пять шестых. Но главное – придется переделывать сценарий. Твой собственный, между прочим.

Пауза. Мохов, судя по торопливым шагам, побегал еще, немного успокоился и сказал:

– Ты слишком хорошо живешь, дорогой мой. Весь в горенье, в творчестве, в поисках… А переговоры со спонсорами веду я. А ты ни разу не поинтересовался, во что обходится аренда студии, пиротехника, зарплата артистам, пленка, химикаты…

– Чего ты раскричался?

– Потому что я не люблю таких.

– Каких?

– Как ты. Идущих по трупам.

Опять пауза – на этот раз дольше и напряженнее, за которой должна была разразиться гроза… Но Глеб ответил почти равнодушно:

– Я не хочу делать то, что откровенно плохо. Серо. Не хочу штамповать плакатных героев, не хочу придумывать ходы, которые от меня ждут и предугадывают. А главное – я не желаю больше врать. Понятно?

– Черт возьми, но это ты нашел документ, ты написал сценарий и отснял по нему… да почти половину. До вчерашнего дня тебя все устраивало. Что же произошло, в конце концов?

– И он не объяснил вам?

– Нет. Я пытался его разговорить, но…

– Но не слишком настойчиво, да?

– Да, – Мохов поднял голову и посмотрел на следователя с вызовом. – Он же гений, ваш братец… То есть был гением. Он снимал так же, как… Как Пушкин писал стихи. Как д'Артаньян дрался на шпагах. Ничего нет, пустой холст, покрытый грунтовкой, и вдруг… Пара штрихов, брошенная реплика – так, между делом, секундная игра света и тени… Вам приходилось видеть картины Моне? Временами они раздражают: ну нет такого в природе, чтобы облака были розовыми, небо – желтым, а деревья – голубыми. Нет – и все!

А потом вдруг, очень не скоро, как-то незаметно, начинаешь словно прозревать: да все так и есть, это не иллюзия, не прихоть художника – это настоящее… Просто надо смотреть внимательнее, а мы смотрим – и не видим. А Глеб – видел. Он вздохнул.

– Знаете, кто-то из великих сказал (не про Глеба, а про Клода Моне): он мог поймать солнечный зайчик и привязать к холсту за ниточку.

– Вы ему завидовали?

– Завидовал. Но зависть – это довольно унизительное чувство. Поэтому мозг с ним борется, придумывает отговорки: ах, ты гений? А что бы ты делал без меня, без тех фондов, которые я выбиваю для нас? Вся техническая база, все административные дела в группе лежали на мне, я просто позволял Глебу заниматься только творчеством, создавал ему условия, чтобы он не отвлекался… А ведь я тоже кончал не кулинарный техникум.

Мохов замолчал. Уголки его рта опустились вниз, и глаза потухли, будто их кто-то выключил. Страстный монолог иссяк.

– Кажется, теперь я у вас стал главным подозреваемым, да?

– Почему?

– Зависть – хороший мотив для убийства. А сейчас я наконец-то получил то, о чем мечтал (и чего боялся как огня): руководство картиной.

– Боялись? – переспросил Борис.