Много дней впереди, стр. 13

— Кристеп!.. Можно мне… можно, я буду у тебя сегодня ночевать? Мама в больнице — она дежурит… А что я стану делать дома один?

Кристеп обрадовался.

— Оксэ! Идём! Отец дома, он расскажет, как на рысь ходят, как он на медведя с ножом ходил, — видал шрам на щеке у него? Он так рассказывает — забываешь спать. А ляжешь ты со мной. Одеяло у меня из заячьих шкурок. Большое… Кровать видал? Широкая… Ты, я — таких пять может лечь. Однако, ты ночью ногами не дерёшься?

— Думаешь, не дерусь? Ка-ак дам один раз ногой, ты сразу на полу будешь!

Кристеп ничего не ответил, он внезапно дал мне подножку и пихнул в снег.

Я вскочил и, не отряхиваясь, погнался за ним. Но сначала не догнал, а когда догнал, уже поздно было мстить: он успел мне крикнуть «чур-чура!».

Слушать охотничьи рассказы нам не пришлось. Спиридона Иннокентьевича дома не было. Без него Кристеп не мог взять гильзы, порох, дробь, хотя и знал, где они лежат. Патроны, значит, тоже нельзя было набивать.

Нет так нет… Мы поужинали холодным варёным мясом и стали читать книжку про маленького Киша, эскимоса с Аляски: как он охотился, как в свой посёлок приносил мясо и шкуры медведей, когда ни один охотник, самый опытный, не мог выследить и убить зверя.

Читал Кристеп:

— «Слушайте меня вы, взрослые мужчины!»

Это слова самого Киша писатель приводил.

— «Никогда больше я не скажу ни слова на вашем совете. До тех пор не скажу, пока вы, мужчины, не придёте ко мне и не попросите… Запомните это вы все: это мои последние слова. Бок, мой отец, был великий охотник. И я, сын его, тоже пойду на охоту и сам буду добывать себе мясо…»

Молодец Киш! Вот бы и мне теперь тоже самому добывать мясо для себя и для других, тогда бы я… Тогда бы всё было иначе. Если бы я умел ходить на охоту, я бы ушёл в тайгу.

— «И отныне — пусть это запомнят все — делёж добычи, которую я принесу с охоты, будет всегда справедливым. Ни вдовы, ни дети не будут проливать слёзы по ночам оттого, что им не досталось мяса, и сильные мужчины не будут стонать и корчиться оттого, что они съели его слишком много. Я, Киш, сказал всё… — Презрительные взгляды провожали его, и насмешки сыпались ему вслед, когда он, стиснув зубы, не глядя ни вправо, ни влево, выходил…»

Кристеп продолжал читать, но дальше я слушал плохо, так и не понял, почему удачнее всех охотился маленький Киш. А переспрашивать мне не хотелось.

— Однако, мы тоже что-нибудь придумали бы не хуже Киша, — сказал Кристеп, закрывая книжку. — Чтобы мяса хватало всем, чтобы старухи по ночам не плакали от голода.

— Конечно, придумали бы, — сказал я.

— Отец рассказывал: раньше якуты, юкагиры, эвенки, луораветланы, орочёны, эвены тоже голодали часто, как и племя Киша. Не знали совсем ничего. Отец у меня буквы узнал, когда ему двадцать пять лет было.

— Да ну?.. — не поверил я.

— Точно…

— А кто такие руола… луора…

— Луораветланы… Луораветланы — так сами себя чукчи называют, — догадался Кристеп, что я хочу спросить.

Мы рассматривали в этой книжке картинки, когда во дворе раздался сердитый бас Сольджута. Кристеп, как был, в рубашке, выскочил наружу.

Потом в сенях послышались голоса, отворилась дверь. Через высокий порог перешагнула мама.

— Ты что же так задерживаешься после школы? — начала она, не дав мне ничего сказать. — И не предупредил, что к товарищу пойдёшь… Я вернулась домой, сижу жду, жду, места себе не нахожу, а ты об этом и не думаешь!

— Ты разве сегодня не дежуришь? — спросил я. — Ты сама говорила утром…

Она как-то сбоку посмотрела на меня.

— Моё дежурство отменили. Собирайся, и пойдём. Уже поздно, тебе пора ложиться.

— Ты завтра за мной зайди, — сказал я Кристепу на прощание. — Я ждать буду.

Кристеп проводил нас до ворот, и мы с ней вдвоём пошли через площадь в темноте. Я часто сбивался с протоптанной тропинки, попадал в глубокий снег. Мама тогда останавливалась и поджидала меня.

Она молчала, я молчал. Так мы и дошли до нашего дома.

В окнах было темно.

Значит… значит, о н ещё не у нас сегодня вечером? Может быть, мама послушалась меня и его совсем у нас не будет, никогда?

Дома мама, по-прежнему не говоря ни слова, разделась и села на стул у стола. Я тоже разделся, сам повесил телогрейку на гвоздь и пристроился за маленьким своим столиком у окна. К маме я сидел спиной. Я не хотел сейчас видеть её. Но вдруг мне показалось, что она плачет. Да, плечи у неё вздрагивали, лицо она закрыла обеими руками, слёзы просачивались сквозь пальцы, пальцы были мокрые.

И мне стало страшно!.. Никогда, никогда, никогда я у неё слезинки не видел, а ведь нам бывало трудно в Москве — мы там жили в общежитии медицинского института. Ну и пусть плачет, сама виновата! Кто её просил? Но потом я её пожалел, сам чуть не заплакал. Лучше бы она злилась и кричала, как днём, что у меня нет сердца.

Подойти бы к ней… Но я остался сидеть и, снова отвернувшись, сказал маме:

— Фёдор Григорьевич так Фёдор Григорьевич.

Пусть, раз она так хочет. Только чтобы меня он не трогал, меня не касался. Лучше я буду один жить.

Мама слушала и продолжала плакать.

А я не понимал: чего же теперь всхлипывать — сказал же, что согласен.

4

В школу мама сходила.

Не знаю, о чём они говорили с Верой Петровной, только учительница сказала мне, когда начался первый урок:

— Ты, Савельев, поступил очень нехорошо. Ничто тебя оправдать не может, так и знай! Что же это получится, если каждый из нас станет драться, когда у него плохое настроение? Или я тоже начну вас бить, если вы не станете слушаться? А ведь вы часто не слушаетесь… Что тогда получится, Савельев? Кулаками никому и ничего не докажешь. Нужно уметь сдерживаться.

Я слушал её и сдерживался. Вера Петровна всегда так: если начнёт о чём-нибудь говорить, то говорит долго-долго. Одно и то же любит повторять несколько раз, — это для того, чтобы её слова лучше проникали в наше сознание. Ещё она требует, чтобы все её внимательно слушали, смотрели бы ей прямо в лицо, а не шарили глазами по сторонам.

— Ты слышишь меня, Савельев?

— Слышу, — ответил я.

— Хорошо, что слышишь, но только слушать — этого недостаточно, этого мало, — добавила она. — Тебе надо всерьёз подумать о своём поведении и улучшить его. Я была бы рада, если бы ты извинился перед Костей! Это доказало бы, что ты понял, что ты осознал свою ошибку.

Ну уж нет! Ещё чего!..

С Костей мы не разговаривали. Но и не дрались больше. Он не пришёл, когда я его вызвал: я напрасно ждал за сараем, напрасно мёрз. А через Кристепа он в тот же день мне передал, что не может драться — ему нельзя как председателю совета отряда… Не хочет — и не надо. Значит, я победил!.. А лучше бы честно признал, что боится.

Но что Костя!.. Не до Кости мне было.

О н стал жить у нас, переехал со всеми вещами. Одну большую медвежью шкуру повесили на стенку возле маминой тахты, а другую расстелили на полу. Мама жалела, что шкура на полу будет пачкаться и тереться, а он пообещал ещё одного медведя убить, когда понадобится. Ружьё его — двустволку — повесили над тахтой, под самым потолком: я не мог до него дотянуться, даже когда подставлял стул, а на стул табуретку. И патроны спрятали в нижний ящик шкафа, а ящик заперли на ключ — нарочно врезали туда замок.

Не очень-то мне нравилось теперь возвращаться домой после школы. Зато утром я его мало видел. Он уходил на работу, когда я ещё спал или делал вид, что сплю. В пять часов он уже дома, а я — на уроках! Хорошо, что наш класс занимается во вторую смену. Боюсь, как бы не перевели в первую с третьей четверти, иногда так делают. Я к нему, когда мы всё же встречаемся, вообще стараюсь не обращаться, а если приходится, то не называю ни «дядя Федя», ни как-нибудь иначе.

Уроки я стал делать больше по вечерам, чтобы можно было сидеть за своим столиком и молчать, не оборачиваться к ним.