Последний римский трибун, стр. 89

– Дай Бог, – сказала старая монахиня, которая вела его по темному и извилистому проходу, – чтобы ты мог принести утешение больной сестре: она тосковала по тебе с самой заутрени.

В келье, назначенной для чужих посетителей, сидела старая монахиня. Анджело видел ее только однажды со времени возвращения своего в Рим, и с тех пор болезнь сделала быстрые успехи в ее теле и чертах. Однако же она приблизилась к молодому человеку с большей живостью, чем можно было ожидать при ее болезненном состоянии.

– Ты пришел, – сказала она. – Хорошо! Сегодня после заутрени мой духовник, августинский монах, сказал мне, что Вальтер де Монреаль схвачен сенатором, что он приговорен к смерти и что один из августинских братьев был призван для его напутствия в последние минуты. Правда это?

– Да, – сказал Анджело с удивлением. – Человек, имя которого приводило тебя в трепет, против которого ты так часто предостерегала меня, умрет при восходе солнца.

– Так скоро! Так скоро! О, милосердая матерь! Беги, ты находишься при сенаторе, ты у него в большой милости... Беги! Упади перед ним на колени и, Божьей благодатью заклинаю тебя, не вставай до тех пор, пока не выпросишь жизни для провансальца.

– Она бредит, – прошептал Анджело побледневшими губами.

– Я не брежу, мальчик! – вскричала монахиня раздражительно. – Знай, что моя дочь была его любовницей. Он обесчестил наш род, который знатнее его рода. Я, грешница, дала обет мщения. Его мальчик был воспитан в разбойничьем лагере, ему предстояла преступная жизнь, роковая смерть и ад. Я вырвала ребенка от такой судьбы; я украла его; я сказала его отцу, что он умер. Да отпустится мне грех мой! Анджело Виллани! Этот ребенок – ты; Вальтер де Монреаль – твой отец. Теперь, стоя на пороге смерти, я содрогаюсь при воспоминании о мстительных мыслях, которые я питала прежде.

– Проклятая грешница! – прервал ее Виллани с громким криком. – Да, поистине грешница и проклятая! Знай, что я сам предал любовника твоей дочери! Отец умирает через измену сына.

Он не медлил долее ни минуты; он не остался взглянуть, какое действие произвели его слова. Как бешеный, как человек, одержимый или преследуемый злым духом, он бросился из монастыря и побежал по пустым улицам. Звук похоронного колокола доходил до его слуха, сперва неясно, потом громко. Каждый удар казался ему проклятием Божиим. Задыхаясь, он с усилием пробивался вперед, он ничего не слышал, не видел; все для него было подобно какому-то сну. Вот над отдаленными холмами поднялось солнце... Колокол замолк... Он начал расталкивать толпу направо и налево с силой гиганта. Подвигаясь вперед, он услышал низкий и ясный голос, это был голос его отца! Голос замолк; слушатели тяжело дышали, они шептали, двигались туда и сюда. Анджело Виллани все пробивался вперед. Телохранители сенатора остановили его. Он бросился в сторону от их пик, ускользнул от их рук, пробрался через вооруженную преграду и теперь стоял на площади Капитолия. «Стой! Стой!» – хотел он закричать, но онемел от ужаса. Он увидел сверкающий топор, он увидел наклоненную шею. Не успел он вздохнуть другой раз, как мертвая, отделенная от туловища голова была поднята вверх. Вальтера Монреаля не стало!

Виллани видел, но не упал в обморок, не вздрогнул, не вздохнул. Но от этой поднятой головы, от капающей крови он обратил глаза к балкону, где, согласно обычаю, сидел в торжественном великолепии сенатор Рима; и лицо юноши в эту минуту было похоже на лицо демона!

– Га! – прошептал он про себя, припоминая слова Риенцо, сказанные семь лет назад: «Счастлив ты, что кровь родственника не вопиет к тебе о мщении!»

VI

НЕРЕШИТЕЛЬНОЕ СОСТОЯНИЕ

Вальтер де Монреаль был похоронен в церкви св. Марии Арагельской. Но зло, которое он сделал, пережило его! Хотя толпа роптала против Риенцо за то, что он позволил этому известному разбойнику свободно жить в Риме, но едва он был казнен, как она начала выказывать сострадание к предмету своего ужаса.

Предательство Монреаля мало было известно, страх от него был забыт, и из воспоминаний о нем в Риме осталось только восхищение его героизмом и сострадание к его смерти. Судьба Пандульфо ди Гвидо, который был казнен через несколько дней, возбудила еще более глубокое, хотя и более спокойное чувство против сенатора. «Он некогда был другом Риенцо!» – сказал один. «Он был честный, правдивый гражданин!» – прошептал другой. «Он был ходатаем народа!» – проворчал Чекко дель Веккио. Но сенатор решился быть непреклонно правосудным и смотрел на каждую опасность для Рима, как прилично римлянину. Риенцо помнил, что всякий раз, когда он прощал, это служило только усилению злобы.

Рассматривая беспристрастно поведение Риенцо в этот страшный период его жизни, едва ли возможно осуждать его хоть в одной ошибке с точки зрения политики. Излечась от своих недостатков, он уже не выказывал ненужной пышности и упоенной гордости. Он думал только обо всех нуждах Рима. Неутомимо трудясь, он надзирал, приказывал, распоряжался всем в городе и в армии, в войне и в мире. Но его слабо поддерживали, а те, которых он привлекал к делу, были вялы и летаргичны. Но его оружие было счастливо. Замок за замком, крепость за крепостью сдавались наместнику сенатора, и с часу на час ожидалось падение Палестрины. Ловкость и искусство Риенцо всегда поразительно выказывалось в трудных обстоятельствах, и читатель не мог не заметить, как явно обнаружились они в освобождении им себя от опеки чужеземных наемников. Казнь Монреаля и заключение его братьев в тюрьму навели внушительный страх на душу солдат-бандитов.

Несмотря на свое опасное положение, на свои подозрения и страх, он не запятнал своего строгого правосудия никакой неумеренной жестокостью; Монреаль и Пандульфо ди Гвидо были единственными политическими жертвами его. Если, по правилам мрачного макиавеллизма итальянской мудрости, смерть этих врагов была не справедлива, то не в сущности самого дела, а в, способе совершения его. Владетель Болоньи или Милана избежал бы огласки, возбуждаемой эшафотом, и кинжал или яд – более безопасные орудия – заменили бы топор. Но при всех недостатках, действительных недостатках Риенцо или приписываемых ему, ни один акт гнусной и злодейской политики, которая составляла науку более счастливых правителей Италии, не был употреблен для своего честолюбия или для ограждения безопасности последнего из римских трибунов. Каковы бы ни были его ошибки, он жил и умер, как прилично человеку, лелеявшему несбыточную, но славную надежду возвратить гений древней республики испорченной и трусливой черни.

Из окружавших сенатора лиц усерднее и уважаемее всех был Анджело Виллани. Достигнув высокого положения в государстве, Риенцо чувствовал как бы возвращение юности в удовольствии видеть возле себя человека, имевшего право на его благодарность. Он любил и доверял Виллани, как сыну. Анджело никогда не отлучался от него, исключая сношения с различными народными вождями в разных частях города. И в этих сношениях его усердие было неутомимо; оно, казалось, даже вредило его здоровью, и Риенцо ласково высказывал ему это, когда, очнувшись от своей задумчивости, замечал его рассеянный взгляд и зеленую бледность, которая заменила блеск и цвет юности.

На эти выговоры молодой человек отвечал неизменно одними и теми же словами:

– Сенатор, я должен выполнить одно великое дело, – и при этих словах он улыбался.

Однажды Виллани, оставшись с сенатором наедине, сказал ему довольно неожиданно:

– Помните ли вы, синьор, что под Витербо я так отличился в деле, что даже кардиналу д'Альборносу угодно было заметить меня!

– Я помню твою храбрость хорошо, Анджело; но к чему этот вопрос?

– Синьор! Беллини, капитан капитолийской стражи опасно болен.

– Знаю.

– Кого монсиньор думает назначить на этот пост?

– Конечно, лейтенанта!

– Как! Солдата, который служил у Орсини!

– Это правда. Ну, так Томаса Филанджери.

– Превосходный человек; но не родственник ли он Пандульфо ди Гвидо?