Последний римский трибун, стр. 45

Несмотря на свою гордость, Урсула была тронута добротой Нины: она приблизилась к ней с невольным уважением и поцеловала руку синьоры.

– Да наградит св. Дева ваше благородное сердце! – сказала она. – Теперь мое дело кончилось, моя земная цель достигнута. Только прибавьте, синьора, к вашим неоценимым милостям еще одну. Эти драгоценные камни, – и Урсула вынула из кармана своего платья ларчик, тронула пружину, крышка отскочила и представила глазам камни большого объема и самой чистой воды. – Это драгоценные камни, – продолжала она, положив ларчик к ногам Нины, – принадлежавшие некогда княжескому дому Тулузы, мне и моим родственникам не нужны. Позвольте мне отдать их той, чье царственное чело даст им блеск...

– Как! – сказала Нина, сильно покраснев. – Не думаете ли вы, сударыня, что мою доброту можно купить? Нет, нет, возьмите назад ваши подарки, иначе я попрошу вас взять назад вашего мальчика.

Урсула была удивлена и смущена: для ее опытности такая воздержанность была новостью, и она не знала, что отвечать. Нина заметила ее затруднение с гордой и торжествующей улыбкой и, принимая прежний вежливый тон, сказала с важной ласковостью:

– Руки трибуна чисты, руки жены трибуна не должны подвергаться подозрению. Скорее мне, синьора, следовало выдать вам что-нибудь в обмен на прекрасного мальчика, которого вы поручили мне. Ваши драгоценности могут впоследствии пригодиться ему в жизни: сохраните их для того, кто в них нуждается.

– Нет, синьора, – сказала Урсула, вставая и подымая глаза к небу; – они пойдут на обедни по душе его матери; для него же я сохраню достаточную сумму, которой он воспользуется, когда его возраст того потребует. Синьора, примите благодарность несчастного и истерзанного сердца. Прощайте!

Она повернулась, чтобы выйти из комнаты, но ее поступь была так шатка и слаба, что Нина, тронутая и опечаленная, вскочила с места и собственной рукой проводила старую женщину через комнату, ободряя и успокаивая ее. Когда они дошли до двери, то мальчик бросился вперед и, схватив Урсулу за платье, проговорил, всхлипывая:

– Дорогая синьора, ни одного слова прощания твоему маленькому Анджело! Простите ему все, чем он обеспокоил вас! Теперь в первый раз я чувствую, как я был своенравен и неблагодарен.

Старуха обняла его и с горячностью поцеловала; как вдруг мальчик, как бы внезапно пораженный какой-то мыслью, вынул из своего кармана подаренный ею кошелек, и сказал задыхающимся и едва внятным голосом:

– И пусть это, дорогая синьора, пойдет на обедни по душе моего бедного отца; потому что и он тоже умер, как вы знаете!

Эти слова, казалось, вдруг охладили все нежные чувства Урсулы. Она отстранила мальчика с той же ледяной и суровой строгостью, которая прежде так часто останавливала его порывы; и овладев быстро собой, тотчас же оставила комнату, не сказав более ни слова. Нина, в удивлении, но все еще сострадая к ней и уважая ее лета, пошла за ней через пажескую и приемную комнаты, до последних ступеней лестницы – великодушие, которого не получили бы от нее самые знатные римские княгини. Возвратясь, задумчивая и грустная, она взяла мальчика за руку и поцеловала его в лоб.

– Бедный мальчик, – сказала она, – кажется, само провидение заставило меня вчера отличить тебя из толпы и таким образом привести тебя в твое естественное убежище. Куда должны приходить люди беспомощные и сироты Рима, если не во дворец первого римского сановника? – Потом, обратясь к своим служительницам, она дала им приказания относительно личного комфорта своего нового пажа, доказывавшие, что хотя власть и развила в ней тщеславие, но не оледенила ее сердца. Анджело Виллани впоследствии хорошо отплатил ей!

Она оставила мальчика с собой и все более и более была довольна его смелостью и откровенностью. Однако же позднее их разговор был прерван прибытием нескольких римских синьор. И тогда хорошие качества Нины ушли в тень и наружу выступили ее недостатки. Она не могла удержаться от женского торжества над высокомерными синьорами, теперь покорно пресмыкавшимися перед той, которую некогда презирали. Она приняла манеры королевы и требовала уважения к себе, как к королеве. И с тем ловким искусством, которым женщины обладают в такой сильной степени, она старалась сделать саму вежливость унижением для своих гордых посетительниц. Ее внушительная красота и грациозный ум спасли ее, правда, от вульгарной наглости выскочки, но тем более они уязвляли гордость, лишая тех, кого она унижала, возможности отплатить ей презрением.

II

СОВЕТНИК, ИНТЕРЕСЫ КОТОРОГО И СЕРДЦЕ – НАШИ СОБСТВЕННЫЕ. СОЛОМА ПОДЫМАЕТСЯ К ВЕРХУ: НЕ ПРЕДВЕЩАЕТ ЛИ ЭТО БУРИ?

В этот день Риенцо позднее обыкновенного возвращался из своего трибунала в покои дворца. Когда он проходил приемную залу – щеки его несколько горели, зубы были сжаты, как у человека, принявшего твердое и непоколебимое решение. Лицо его было пасмурно, оно имело тот грозный, нахмуренный вид, на который не преминули указать все, кто описывал его личность, как на характерную черту гнева, тем более ужасного, что он был справедлив. За ним по пятам шли епископ Орвиетский и старый Стефан Колонна.

– Говорю вам, синьоры, – сказал Риенцо, – что ваше ходатайство напрасно. Рим не знает различия между рангами. Закон слеп к преступнику и рысьими глазами следит за преступлением.

– Но, – сказал Раймонд нерешительно, – вспомни, трибун, ведь он племянник двух кардиналов и сам был некогда сенатором.

Риенцо вдруг остановился и взглянул на своих собеседников.

– Монсиньор епископ, – сказал он, – не делается ли поэтому преступление еще более неизвинительным? Подумайте: корабль, шедший из Авиньона в Неаполь с доходами Прованса для королевы Иоанны, о деле которой, заметьте, мы теперь держим торжественное совещание, потерпел крушение при устье Тибра. Мартино ди Порто, патриций, как вы говорите, владелец крепости, от которой заимствовал свой титул, человек, вдвойне обязанный и благородством своей крови, и ближайшим соседством, помочь, нападает на корабль с вооруженной толпой (зачем этот мятежник держит войско?) и грабит корабль, как простой разбойник. Он схвачен, приведен к моему трибуналу, предан честному суду и приговорен к смерти. Таков закон: чего вам еще хочется?

– Помилования, – сказал Колонна.

Риенцо сложил руки и презрительно засмеялся.

– Я никогда не слыхал, чтобы синьор Колонна ходатайствовал о помиловании крестьянина, который крал хлеб для своих голодных детей.

– Между крестьянином и князем, трибун, я, по крайней мере, признаю разницу: светлая кровь Орсини не должна быть проливаться так же, как кровь какого-нибудь низкого плебея.

– Да, я помню, – сказал Риенцо тихим голосом, – вы не считали важным делом, когда мой брат-мальчик пал под своевольным копьем вашего гордого сына. Предостерегаю вас: не будите этого воспоминания; пусть оно спит. Стыдитесь, старый Колонна, стыдитесь. На краю могилы, где черви уравнивают всех, и при этих седых волосах, вы проповедуете жестокое различие между человеком и человеком. Разве не довольно разницы и без этого? Не носит ли один пурпура, тогда как другой одевается в лохмотья? Не изнемогает ли один от лени, тогда как другой трудится в поте лица? Не пирует ли один, тогда как другой умирает с голоду? Разве я предлагаю какой-то безумный план уравнять ранги, которые общество делает необходимым злом? Нет, я не веду войну с богачом злее, чем с Лазарем. Пред судом человеческим, так же как и пред Божиим, Лазарь и богач равны. Довольно об этом.

Колонна завернулся в свой плащ с чрезвычайно надменным видом и молча закусил губу. Вмешался Раймонд.

– Все это правда, трибун. Но, – и он отвел Риенцо в сторону, – вы знаете, что мы должны быть столько же благоразумны, сколько справедливы. Племянник двух кардиналов! Какую злобу это возбудит в Авиньоне!

– Не беспокойтесь, святой Раймонд, я дам в этом отчет первосвященнику.

Когда они говорили, раздались тяжелые и громкие удары колокола.