Улпан ее имя, стр. 69

Дома Улпан, хоть и рано было, легла в постель. Ее знобило… Она попросила Дамели, которая собралась к себе:

– Дамели-апа, ты пошли кого-нибудь за Шынар. Пусть придет ко мне, пораньше придет – до восхода солнца…

– Хорошо, айналайн, пошлю…

Длинная цепь подлостей Торсана замкнулась здесь, в этой комнатке, куда ее переселили из собственного дома, где она хорошо ли, плохо ли – прожила жизнь. Казалось бы, пустяк – коляска для поездки в Кзыл-Жар, но началось с коляски… А наверное – раньше, только Торсан прятал свое лицо. А теперь решил – больше незачем. Табуны из Каршыгалы перегнал на земли шайкозов, и табун ее родителей с ними. И у табунщиков забрал лошадей, до единой! Понятно и то, почему он и Жауке поторопились в Суат-коль с осеннего становища. Надо было занять дом, а Улпан, переселив ее сюда, превратить в жалкую приживалку, у которой и права на свое слово нет!

Нет, нет, нет, нет… Я – Улпан! Стоит мне кликнуть клич, и сибанские джигиты вскочат на коней! Торсан на всю жизнь забыл бы дорогу в усадьбу Есенея! Но он же в своей подлости ни перед чем не остановится… Прогнать его – и он лучших людей сибанов на протяжении дня сошлет в край собачьих упряжек. Мало ли у него друзей среди чиновников – вон и сегодня полон дом, едят, пьют и уедут с богатыми подарками…

Я бы, продолжала Улпан горькие размышления, согласилась поселиться на самом краю аула, в самой черной залатанной юрте… Но неужели я должна буду проходить мимо своих домов с закрытыми глазами? Когда пойду на кладбище… И даже не в этом главное! Я не смогу переносить взгляды жалости… взгляды сочувствия. А разве выдержит сердце – каждый раз слушать колокольцы под дугой, когда станут проезжать мимо?

Неотступные мысли опутывали ее, как неистребимый вьюнок опутывает стройную белую березу. Не только горестные – перед нею проходили и те дни, когда она была счастлива, когда сородичи Есенея в один голос твердили: пусть воздастся Акнар за добро, которое она для нас сделала.

Воздалось…

Какой мерой измерить мучения, выпавшие на ее долю? Она теперь, как никогда раньше, понимала Есенея. Прикованный к постели тяжкой своей болезнью, уверенный, что никогда больше не поднимется, Есеней однажды сказал ей: «Акнар… Сколько мук тебе досталось… И все из-за меня! А мне чего ждать? Тянуть вот такую собачью жизнь? Открой сундук. Там шкатулка позолоченная, достань маленький флакон, запечатанный. Дай мне… Лучше сразу – залить нору, в которой меня терзают мои муки».

Улпан достала флакон, похожий на маленькую тыковку, подержала в руках, рассматривая. «Яд?» – спросила она. «Да, купил когда-то у джунгарского купца, лошадь отдал. Думал – пригодится, если на войне возникнет опасность попасть в руки к врагам». – «Но такой опасности нет», – ответила ему Улпан и тыковку унесла с собой.

В другой раз он глазами показал на свой кожаный пояс с кистями, который висел на стене. «Акнар, тебе не жаль меня? Возьми лучше вон тот кинжал с позолоченной рукояткой, дай мне. У меня еще хватит сил, самому…»

Кинжал она тоже унесла, и кинжал, и тыковку хранила в своей комнате. Теперь я его понимаю, думала она, я понимаю, что была безжалостной, ведь может наступить такое время, когда жить нельзя.

Она встала, вынула из шкатулки тыковку, а кинжал – из ножен, и снова легла. Что может она пожалеть из того, что оставит? Я ничего не оставляю. Рукоятка кинжала холодила ладонь, будто она к камню прикоснулась в мазаре Есенея. Прозрачная – из синего хрусталя – тыковка согрелась в руке, как согревалась когда-то рука маленькой Бижикен.

Улпан отложила яд, снова взяла кинжал. Подержала. Сунула обратно под подушку. Подождать Шынар? Но они простились в тот вечер, когда – в последний раз – купались в осеннем озере и ночевали в открытой степи. Шынар начнет говорить то же, что она сама говорила Есенею…

Несколько слов на прощание

Осенью 1928 года меня ждала Кзыл-Орда, тогдашняя столица Казахстана. Меня переводили туда на работу. А перед тем, как обосноваться на новом месте, я побывал дома. Наши проводили лето на берегах озера Кожабай, памятного мне с детства, и хорошо было побездельничать, покупаться, попить кумыса, терпкого, каким он бывает поздним летом. Но все на свете кончается, и настало время ехать. Мой старший брат, аульный учитель Хамит повез меня на станцию – в Лебяжье.

Дорога вела мимо кладбища, где сибаны издавна хоронили сородичей, со всех десяти аулов.

– Смотри… – сказал мне Хамит.

Уезжали мы в пятницу, и в этот день поклониться усопшим и почтить их память пришли старики. Слепой Исахмет, он носил звание «кари», кари – это человек, который наизусть может прочесть коран, весь, строка за строкой, суру за сурой. С ним был кузнец Тайжан, которого вся наша детвора любила за бесконечную доброту и постоянную готовность откликнуться на мальчишеские наши беды. Возле могилы сидели и еще аксакалы – Наргожа и Сулеймен, самый младший сын Иманалы.

Когда мы подъехали, Исахмет-кари читал молитву. А сидели они возле могилы, надгробием служил большой белый камень, поблескивали многочисленные вкрапления, должно быть, кварцевые. Мы с Хамитом спешились, подошли – я хотел поздороваться и попрощаться со стариками.

Кари Исахмет был знатоком корана. Он хорошо разбирался в родословной казахов и говорил о давних событиях так, будто все это случилось вчера или позавчера… Но он чутко прислушивался и к тому, что происходит сегодня, и его суждения были меткими, а советы дельными. При том, что его называли – кари, он не был истовым богомолом, каким, к примеру, кончил свои дни Иманалы.

Кончив молитву, Исахмет обратился ко мне:

– Габит… А ты знаешь, чья это могила?

– Знаю, – сказал я. – А если бы не знал, то прочел бы надпись на камне. Улпан… Наша общая мать Улпан.

– Верно… – Он обрадовался, наверное, тому, что вот и молодежь, а я тогда бесспорно относился к этой части населения, с почтением относится к давно ушедшей женщине и помнит ее имя. – Улпан осталась в памяти и останется, пока на свете найдется хоть один сибан. Безлошадным – она давала лошадей, она кормила голодных, она первой начала сеять хлеб в. наших краях – и многих спасла от голодной смерти. Любой бедняк всегда мог рассчитывать – он найдет у нее поддержку да помощь. Столько добра сделала, а сама умерла в горе, в несчастье…

Его слова подтвердили и другие старики.

– Такой, как она, у нас больше не было… – вздохнул Наргожа. – А мужеством она превосходила любого мужчину. Это и сам Есеней признавал.

– Есеней знал, что Улпан ничего худого не подумает, не скажет и не сделает, – вступил в разговор кузнец Тайжан. – Ее все керейские бии, все волостные боялись. Знали, ни одна их хитрость или подлость не укроется от глаз Улпан, а ее слово – стрелой их могло пронзить…

– Бояться-то боялись… – сказал Сулеймен. – Но после смерти Есенея за все сполна решили с ней рассчитаться! Зависть… Скрытая ненависть… В конце концов именно они и столкнули ее в преисподнюю, к прожор Торсану…

Преисподняя… прожорливый Торсан… Это, может быть, звучало немного вычурно, зато верно. Хуже адских мук – то, что должна была пережить Улпан в последние годы и особенно в последние месяцы своей жизни. Я уже и тогда многое знал о ней, о ее временах. Но молчал. То, что я знал, – никуда не денется. Мне стариков важно было послушать.

Тайжан положил ладонь на белый камень:

– Теперь говорят, что святых не бывает… А наша Улпан?.. Ее могила никогда не оседала… Свежая, как будто вчера насыпали… И гребень всегда острый, четкий!

– Это понятно – почему, Тайжеке… – сказал Исахмет. – Сибанские женщины в первые пять лет ухаживали за могилой Улпан, стоило пройти дождю, а весной – после таяния снегов, женщины в белых платках приносили землю, добавляли… Потому могила столько лет и держится.

Я спросил:

– А кто поставил белый камень? Не Торсан ли?

– Торсан?.. – переспросил, будто не расслышал, Исахмет. – Как же! Торсан расщедрился бы!.. Это – наши сибаны. А Торсан придавил могилу маленьким серым камнем, где-то по дешевке раздобыл его. Два года пролежал, потом выбросили. Сообща аулы решили – Акнар достойна лучшей памяти. Я уж не знаю, где раздобыли этот, откуда привезли…