Мотель «Парадиз», стр. 3

Еще хирург сказал, что работа была ювелирная. Он никогда не видел такого мастерства во владении скальпелем. Сам убийца молчал. Позже его приговорили к смерти, хоть дети и умоляли помиловать отца. Местные жители не допускали на острове повешений – плохая примета, – но при этом не возражали, чтобы доктора казнили на большой земле. Что и было сделано.

Механик закончил. Он слегка кивал головой, словно подтверждая правдивость своего рассказа.

– Я не верю ни единому слову, – произнес один из команды, светловолосый лондонец. – Чушь собачья! Где это видано, чтобы в живом человеке хоронили мертвого!

Многие из тех, кто сгрудился у огня, тоже засмеялись. Им было легче от мысли, что все это только шутка.

Механик неспешно поднялся на ноги. Шипение дождевых капель в костре стало громче, будто даже поленья выражали сомнение. В свете пламени появлялись и исчезали летучие мыши, на мгновение обретая плоть и объем и тут же растворяясь во мраке.

С минуту механик стоял, словно собираясь развернуться и уйти в свою палатку. Но вместо этого медленно расстегнул штормовку. Под ней была белая рубаха, заправленная в черные офицерские брюки. Он вытянул перед рубахи из-за пояса и поднял до подбородка, обнажив торс. Все, кто присутствовал там, увидели, что вдоль его талии, пересекая бледную северную кожу, идет длинный шрам – белая горизонтальная борозда около девяти дюймов длиной.

Мужчины молчали. Механик аккуратно заправил рубаху, застегнул штормовку и исчез в темноте.

6

Дэниел Стивенсон, мой дед, почти закончил рассказ. В тусклом свете чердака его желто-зеленые глаза опять состарились, тридцать прошедших лет заново наполнили их.

– На следующий день я спросил механика, как звали детей. Он ответил, что у всех были библейские имена: его сестер звали Рахиль и Эсфирь, брата – Амос и он сам, Захария. Он сказал, что рад, что я спросил.

Дэниел Стивенсон лежал на спине, рассказывая мне об этом, губы едва шевелились, так что голова его была словно череп, по которому вдоль челюсти снует армия крохотных кисло пахнущих муравьев, шурша лапками: «Рахиль, Эсфирь, Амос, Захария». Дед лежал изможденный, словно из него вырезали что-то жизненно важное. Пока он рассказывал, его хриплый голос лишь временами поднимался выше шепота, сговариваясь с шелестом дождя по серой черепице чердачной крыши, чтобы больше об этом никто на свете не слышал, кроме меня, Эзры Стивенсона.

7

Как уже было сказано, я знал Дэниела Стивенсона, своего деда, всего неделю. Он сбежал из Мюиртона, нашего городка высоко в вересковых пустошах, за тридцать лет до того. Унылым сентябрьским утром он и еще пятеро шахтеров шли вдоль живой изгороди боярышника вдоль железной дороги на раннюю смену. Было почти полседьмого. Когда они проходили мимо красной кирпичной стены станции, еженедельный пассажирский поезд как раз отправлялся на побережье. Дэниел Стивенсон, одетый не по-дорожному, негромко простился с товарищами, перемахнул через штакетник станции и влез в уже тронувшийся поезд. Он оставил в Мюиртоне жену и маленького сына.

А через тридцать лет вернулся домой. Снова был сентябрь, но погода стояла холодная и ветреная. В Мюиртоне, среди вересковых холмов, зиму часто не отличить от лета – температура почти не разнится. Но в сентябре бывают дни, когда с редких деревьев отчаливают листья и усталыми галсами идут к своим последним причалам.

Стало быть, в сентябре Дэниел Стивенсон и вернулся домой. То есть, в свой настоящий дом. Его прихода никто не заметил. Наверное, это случилось ночью – в таких городках, как Мюиртон не принято запирать двери: воровство здесь редкость, в отличие от тех преступлений, которым замки только на руку. Скорее всего, Дэниел Стивенсон вошел с черного хода, прокрался по бурому кухонному линолеуму (он должен был почувствовать запахи готовки и мастики), скользнул к выкрашенной в коричневый цвет двери на лестницу, что украдкой вела по боковой стене на чердак, где когда-то располагалась каморка прислуги. И там устроился.

Как он вычислил наш дом – загадка. Его взрослый сын, Джон Стивенсон, мой отец (человек, который никогда не пел; ни разу не был замечен даже на подпевках в общем хоре) к тому времени три года как стал начальником шахты. Тогда мы переехали из безликого домишки среди таких же шахтерских жилищ в большой особняк на окраине, когда-то принадлежавший хозяину шахты.

Откуда старик узнал, где мы живем? Выследил нас? Вряд ли. В этом городке чужой был бы слишком на виду. И потом, откуда ему знать, как его жена и сын выглядят тридцать лет спустя? Разве только ему кто-то помог. Кто-то, кто так никогда и не объявился. Возможно; тут нельзя быть уверенным. Наверняка известно только то, что однажды ночью он вошел в кухню, скорее всего – через заднюю дверь, надел свои старые войлочные тапки (это, надо сказать, важное обстоятельство) и осторожно поднялся на чердак. Осторожность была необходима: чердачная лестница шла вдоль стены большой спальни, а в доме Стивенсонов всегда спали чутко.

8

Первой заметила, что он вернулся, женщина, которая была моей бабушкой, – Джоанна Стивенсон. Она была среднего роста, серые глаза, приятное лицо (хотя ее нос и глядел немного влево), волосы собраны сзади заколкой в форме переплетенных змей. В ее длинных седых волосах была одна толстая черная прядь, не желавшая стареть.

Это она увидела, что изношенные тапки, которые она хранила тридцать лет, исчезли из галошницы у черного хода. Это она обнаружила пропажу из кладовки хлеба, сыра, яблок и молока. Она знала точно – это была ее кладовка, потому что именно она отвечала за кухню. Она ничего не сказала.

Моей матери, Элизабет Стивенсон, в первые дни возвращения деда однажды или дважды мерещился слабый скрип половиц на чердаке. Она была полной с мягкими чертами, как и многие женщины Мюиртона. Зато у нее был огненный темперамент; она рано осиротела. Поэтому, услышав что-то наверху, она заставила Джона Стивенсона взять доску и, кто бы там ни шумел, пойти и убить эту тварь: там могла быть мышь или, хуже того, крыса. Она часто повторяла, что глупо не убивать тварей, которых надо убивать. Она отвечала за чистоту в доме.

Джон Стивенсон, мой отец, рыжий мужчина (рыжие волосы – еще одна общая черта жителей Мюиртона), широкоплечий от горняцкой работы, целыми днями отдавал приказы другим, но дома был рад повиноваться Элизабет. Если моя бабка, Джоанна, не была против, как в тот раз. Она сказала, что в это время года шумят не мыши и не крысы, а только ветер. Элизабет смотрела на нее долго-долго.

9

В те дни Джоанна стала вести себя необычно. Она всегда рано ложилась, даже раньше меня, а мне тогда было всего десять. Но теперь она пересиживала всех нас – говорила, будто хочет почитать (за десять лет я ни разу не видел ее с книгой) или повязать. Или просто посидеть ночью у огня подольше. На самом же деле после того, как мы все желали друг другу спокойной ночи, расходились по комнатам и засыпали, она брала с полки жестяной поднос «Золотой Юбилей», грузила на него куски хлеба с маслом, а может, еще и говядину или пирог с ревенем, ставила бутылку крепкого пива. Она оставляла поднос на дильсовом кухонном столе вместе с чистой сорочкой и шерстяными носками. А потом шла спать.

Когда все стихало, Дэниел Стивенсон, наш тайный гость, крался вниз, брал поднос и одежду и взбирался обратно на чердак.

Ночь за ночью он спускался по лестнице, чтобы вернуть грязное белье и забрать провизию. Утром Джоанна вставала первой, хотя и ложилась позже всех, и заметала следы.

Так что он, конечно, знал, что она знала, что он вернулся.

10

Но однажды утром (думаю, к тому времени он прожил на чердаке недели две), когда она встала, поднос и одежда все так же лежали на дильсовом столе. Весь день она гадала, что же не так. А ночью снова собрала для него еду. Легла, но до утра так и не смогла заснуть от беспокойства. Может, он лежит там больной? Или мертвый? Может, закончил то, за чем вернулся домой, и снова оставил Мюиртон, не дав ей знать? Эта мысль была невыносима. Джоанна встала до зари, спустилась на кухню. Еда и свежее белье лежали на том же месте нетронутыми. Этого было достаточно.