Жуки на булавках, стр. 57

– Я признаю семью как социальное явление, – горько сказал он. – Пусть даже будут дети, если уж это предусмотрено Конституцией союзных республик. Государство требует жертв. Но кому это надо? Идеальный брак – это муж, жена, комната. Ну, если хотите, плюс коммунальные услуги. Остальное – мещанство. Дети? Дети – это те же взрослые, только пока маленькие. Они любят жрать и требуют мануфактуры. Из-за них гармонически развитая личность должна получать жалованье, не считая вычетов, не меньше трехсот пятидесяти рублей. Типичные кандалы для индивидуума. А какая от детей радость? Сегодня он сидит у вас на коленях и портит вам брюки, а завтра уже кто-то зовет вас дедушкой. Тускло!

Анна Петровна вспомнила, как вчера Лиза прожгла ей новую блузку, а Миша сунул карандаш в творог, и поверила, что дети – не сплошная радость.

– Почему спасают людей, когда они в пьяном виде падают с лодки? И никто не спасает утопающих в мещанстве? – победно добивал осколки семьи Бубенцов. – Что такое солидный брак? Это когда муж по утрам икает, любит суповое мясо и требует от жены верности. Мужья – это хищники с кривыми ногами, заедающие чужое добро.

– У моего мужа прямые ноги, – безнадежно пробовала отбиться Анна Петровна, чувствуя, что это – ее последнее возражение.

– Кривые, – властно подтвердил Бубенцов, – вы только не знаете этого. Внутренне-духовная слепота. Вы как спящая царевна. Проснетесь – и увидите, что кривые. Кроме этого, он ходит в стоптанных туфлях, на нижних рубашках у него наверняка большие красные метки, а после пива мокрые усы. Бедная Дэзи!

Муж не ходил в туфлях, у него были прямые ноги, и он не пил пива. Кроме этого, он ежедневно брился, но чувствовать себя бедной и погибающей в тине мещанства было так мучительно приятно, что Анна Петровна все это шумно и недвусмысленно высказала мужу.

– Хорошо, – горько ответил этот молчаливый человек. – Дай объявление в вечернюю газету, что ты ищешь мужа с прямыми ногами. Что я могу сделать?

А через несколько дней Анна Петровна приехала вечером на такси к Бубенцову, внесла чемодан и взволнованно сказала:

– Прими твою Дэзи. Твоя бабочка ушла от мещанства.

И началась новая жизнь. Шестая, по счету Бубенцова.

Слева, на диване, поселился он, а справа, на кровати за ширмой, – бабочка, принцесса и Дэзи, объединенные в лице Анны Петровны.

II

Прошел год. Бубенцов только что вернулся из амбулатории, где доктор напомнил ему, что ему уже тридцать девятый год, за которым пойдет сороковой и т. д., а не наоборот.

– Анюта, – грустно сказал он бывшей Дэзи, – мне нужен покой и уют.

– Хорошо, – сухо заметила она, – я куплю тебе кальсоны на гагачьем пуху. В них тепло.

– Не в кальсонах счастье. Кальсоны продают и холостым в любом универмаге. У нас нет семьи.

– Семья – это мещанство, – зевнула она, вспомнив о красивом брюнете, который посмотрел на нее в автобусе. – Семья – это дети. А мне уже надоели дети. Где-то я читала или слышала, что дети – это те же взрослые, только еще маленькие, и что они требуют мануфактуры.

– Нигде ты этого не читала, – сердито закурил Бубенцов. – Никакой идиот не мог написать этого. Я хочу, чтобы у меня в комнате на полу резвилось веселое существо, которое…

– Ну, купи собаку. Она будет бегать по полу, – снова зевнула Анна Петровна, – и не мешай мне спать.

Она закрыла глаза и еще раз вспомнила брюнета из автобуса.

– Нет, ты не спи, – бросил окурок Бубенцов. – Спать после обеда всякий может. Только я не могу. Приходишь домой усталый… человеку тридцать девять, у него почки – и никакого уюта.

– Ну, купи себе туфли и ходи в них на кривых ногах, если тебе нужен уют, – не открывая глаз, сказала Анна Петровна. – Может, еще икать по утрам хочешь?

– У меня прямые ноги, – едко заметил Бубенцов, – и я с детства не икаю по утрам.

– Врешь! – вскочила Анна Петровна. – У всех мужей кривые ноги, и все икают.

– Проснулась, принцесса! Молчи, ведьма!

– А ты мещанин. Я как бабочка в ржавой клетке…

– Брось клетку к черту! Я тебя этой клеткой как ахну!.. Бабочка! Бабочки не приходят подвыпившие в третьем часу утра.

– А что делают бабочки? Красные метки на ночных рубашках вышивают? Да? О, господи, какой тусклый человек!..

И она сразу уснула от негодования.

III

Над бульварами плыла луна, взятая напрокат из тургеневских романов. На скамейке около памятника сидела тихая пара. Полная шатенка сосала мороженое.

– Не говорите так, дорогая Мария Васильевна… Ах, какое красивое имя, оно звучит ландышем в роще, – слышался голос Бубенцова. – Семья – это все. Вот вы живете с мужем одна. Вы, муж и плюс коммунальные услуги. Тускло, почти мещанство. Я вас выну из него. У нас будет семья. У нас будут дети. Я буду приходить домой, класть портфель и гладить русые головки… А Вася – он непременно будет Васей или в крайнем случае Катей – станет говорить: «Папа, папа…»

– Какой вы редкий! – страстно шептала шатенка сквозь холодеющие от мороженого зубы.

А подальше от памятника, с другой скамьи, слышались грудкой смех Анны Петровны и рокот автобусного брюнета.

– Нет, вы не Дэзи. Вы Китти! Я буду вас звать так. В этом имени что-то пьянящее! Не говорите мне слова «муж». От него пахнет трамваем и котлетами. Я вас похищу после пятнадцатого. Вы проснетесь обновленная в моем уютной комнате с лифтом и с газом. С моими заработками и знакомствами мы смело шагнем в жизнь. Никаких пеленок и мещанских гарантий!

– Вы исключительный! – радостно простонала Анна Петровна.

По бульвару пробежала собака. Где-то пили ситро.

1935

Искусство

Сегодня Катю в первый раз брали в театр.

Уже с утра она ходила по комнате с большим голубым бантом в волосах, такая торжественная и строгая, что отцу нестерпимо хотелось поцеловать ее в тоненькую шею, от которой так замечательно пахло душистым мылом и родным ребячьим запахом.

– Пойдем, – сказала она в шесть часов, терпеливо дождавшись электричества, – а то все сядут, и нам будет негде.

– Там места нумерованные, – улыбнулся отец.

– А на нумерованных сидят?

– Сидят.

– Вот на них и сядут.

Глаза у нее стали такие печальные, что пришлось ехать за час до начала. В трамвае Катя, как взрослая, платила сама. Она вынула из вязаного кошелечка два гривенника, протянула их кондуктору и сказала:

– За меня и вот за него. До театра.

Хмурый человек, читавший газету, посмотрел на нее сквозь очки, скрыл под усами улыбку и подвинулся:

– Садись, старуха.

Катя села, но из предосторожности все-таки уцепилась за отцовское пальто.

В театральный зал вошли первыми. Люстра, красный бархат лож и мерцающий тусклым золотом занавес сразу прихлопнули маленькое сердце под коричневой кофточкой.

– А у нас есть билеты? – робко спросила она.

– Есть, – успокоил отец. – Вот тут, в первом ряду.

– И с номером?

– С номером.

– Тогда сядем. А то ты меня опять потеряешь, как тогда в саду. Ты такой.

До самого начала спектакля Катя не верила, что занавес поднимется. Кате казалось, что достаточно и того, что она видела, чтобы запомнить и это на всю жизнь.

Но электричество потухло, люди сбоку и сзади присмирели, перестали шуметь программками и кашлять, и занавес поднялся.

– Ты знаешь, что сегодня играют? – шепотом спросил отец.

– Не шуми, – ответила еще тише Катя. – Знаю. «Хижину дяди Тома». Читала книгу. Как продали одного негра. Старого.

Со сцены пахнуло сыростью и холодом. Деревянными голосами заговорили актеры уже надоевший текст. Катя вцепилась в ручки кресла и тяжело дышала.

– Нравится? – ласково спросил отец.

Катя ничего не ответила. Разве стоит отвечать на такой глупый вопрос?

В первом антракте она съежилась комочком на большом кресле и потихоньку всхлипывала.

– Катюша, маленькая, ты что? – забеспокоился отец. – Ты что плачешь, глупеныш?