Татарская пустыня, стр. 29

Звезды погасли, но Дрого все сидел, затаившись среди черных теней сада, и следил за рождением нового дня. Тем временем золоченые кареты одна за другой отъезжали от ворот. Оркестр наконец умолк; по комнатам ходил слуга, гася светильники. На дереве, прямо над головой у Дрого, раздалась звонкая и неудержимая птичья трель. Небо стремительно светлело, все вокруг затихло в доверчивом ожидании погожего дня. Вот сейчас, подумал он, первый луч уже коснулся бастионов Крепости и озябших часовых. Дрого тщетно напрягал слух, надеясь услышать зов трубы.

Город еще спал; дойдя до дома, Джованни чересчур громко хлопнул входной дверью. В комнаты сквозь щелки жалюзи уже просачивался слабый свет.

– Это я, спи, мама.

Он проходил по коридору, и, как обычно, как в те прежние, далекие времена, когда он возвращался домой за полночь, из комнаты, из-за двери до него донеслось что-то неразборчивое, ласковое, хотя голос был заспанный. Дрого, почти умиротворенный, направился к своей комнате, но мама как будто еще что-то сказала.

– Что, мама? – спросил он.

Слова его канули в тишину. Тут до него дошло, что за милый мамин голос он принял отдаленный грохот экипажа. Она действительно ничего не ответила, шаги сына в ночи уже не могли разбудить ее, как бывало раньше, они стали для нее чужими, словно их звук со временем изменился.

Когда-то его шаги она определяла безошибочно, как условный сигнал. Все другие ночные звуки, даже куда более громкие – грохот колес на улице, плач ребенка, лай собак, крик совы, хлопанье ставней, завывание ветра в водосточных трубах, шум дождя, скрип мебели, – не тревожили ее сон. Только шаги Джованни будили ее, как ни старался он идти на цыпочках; просыпалась она не от топота, а просто оттого, что пришел сыночек.

Теперь, выходит, и этого уже нет. Вот он окликнул маму, как бывало, лишь чуть-чуть повысив голос; прежде она, заслышав привычный звук его шагов, конечно же, проснулась бы. А теперь никто не отозвался на его слова, только прогромыхал вдалеке чей-то экипаж. Какая глупость, подумал Дрого, нелепое совпадение. Но, даже укладываясь в постель, он не мог отделаться от чувства горечи: прежняя материнская любовь словно потускнела, время и пространство незаметно опустили между ними завесу отчуждения.

XIX

А еще он навестил Марию, сестру своего друга Франческо Вескови. Перед домом у них был сад; с приходом весны деревья в нем покрывались молодыми листочками, и на ветках распевали пичуги.

Мария с улыбкой встретила его в дверях. Она знала, что Джованни должен прийти, и надела голубое платье в талию, похожее на то, давнее, которое когда-то ему нравилось.

Дрого думал, что встреча эта вызовет у него бурю чувств, заставит сердце учащенно биться. Но когда он подошел к девушке, вновь увидел ее улыбку, услышал голос («О, Джованни, наконец-то!»), совсем не такой, каким он себе его представлял, то понял, сколько времени утекло.

Он полагал, что остался таким же, как прежде, разве что немного раздался в плечах и потемнел от горного солнца. Впрочем, и она не изменилась. Но между ними возникла какая-то отчужденность.

Они вошли в большую гостиную, где можно было укрыться от солнца; в комнате, погруженной в мягкий полумрак – лишь узкая полоска света лежала на ковре, – тикали часы.

Они сели на кушетку – наискосок, чтобы лучше видеть друг друга. Дрого смотрел в глаза девушке, не зная, о чем говорить, она же оживленно вертела головой, глядя то на него, то на мебель, то на свой бирюзовый браслет – очевидно, совсем новенький.

– Франческо скоро придет, – сообщила она радостно. – А пока посиди со мной, тебе, наверно, есть о чем порассказать!

– О, – откликнулся Дрого, – право же, ничего особенного, все как обычно…

– А почему ты на меня так смотришь? – спросила она. – Я что, очень изменилась?

Нет, Дрого этого не находил, наоборот, он был даже удивлен, что в девушке за эти четыре года не произошло сколько-нибудь заметных перемен. И все-таки что-то в ней разочаровало его, чувств, во всяком случае, он никаких не испытал. Ему никак не удавалось обрести прежний тон, беззлобно-шутливый и почти родственный. Отчего она сидит на кушетке так чинно и старается говорить с ним как можно любезнее? Ему бы схватить ее за руку и сказать: «Да ты что, с ума сошла? С чего это тебе взбрело в голову разыгрывать чопорную даму?» И тогда ледок сломается…

Но Дрого чувствовал, что не может этого сделать. Перед ним сидел другой, незнакомый человек, чьи мысли он прочитать уже не в силах. А может, он сам стал другим и начал разговор с фальшивой ноты?

– Ты? Изменилась? – переспросил Дрого. – Нет-нет, ничуть.

– Ах, ты, верно, говоришь так потому, что я подурнела, вот и все. Признайся!

Неужели это сказала Мария? И не в шутку, а серьезно? Джованни недоверчиво слушал ее и все ждал, когда же она перестанет так манерно улыбаться, строить из себя недотрогу и рассмеется над собой же.

«Конечно, подурнела, и еще как», – ответил бы он ей в прежние добрые времена и, обняв за талию, притянул бы к себе. Но теперь?… Теперь это выглядело бы глупой, неуместной шуткой.

– Да нет же, уверяю тебя, – сказал он. – Ты ни капельки не изменилась, честное слово.

Она посмотрела на него с недоверчивой улыбкой и перевела разговор на другое.

– Ты насовсем вернулся?

Джованни ждал этого вопроса. (Надо было сказать: «Все зависит от тебя» – или что-нибудь в этом роде.) Но он рассчитывал услышать его раньше, с порога, если уж ей это действительно небезразлично. А теперь вопрос прозвучал неожиданно и задан был вроде бы просто из вежливости, без лирической подоплеки, – а это уже совсем другое дело.

В полумраке гостиной наступило минутное молчание; из сада доносились голоса птиц, а из какой-то дальней комнаты – медленные и невыразительные звуки фортепьяно: должно быть, там что-то разучивали.

– Не знаю, пока не знаю. Пока у меня только отпуск, – сказал Дрого.

– Только отпуск? – сразу же откликнулась Мария, и голос ее чуть-чуть дрогнул, то ли случайно, то ли выдавая разочарование или даже огорчение.

Нет, что-то их действительно разделяло, какая-то непонятная, неуловимая завеса отчужденности, которая никак не могла рассеяться: вероятно, она возникла во время разлуки, росла медленно, день за днем, помимо их воли.

– У меня есть два месяца. Потом я могу либо вернуться, либо получить другое назначение – может быть, и сюда, в город, – пояснил Дрого.

Поддерживать разговор становилось все труднее: в сущности, он был ему безразличен.

Оба помолчали. Полуденное оцепенение словно овладело городом; птицы умолкли, издалека доносились только аккорды на фортепьяно – унылые и методичные; звуки эти, становившиеся все выше, выше, заполняли собой весь дом, и было в них удивительное упорство преодоления, жажда высказать что-то такое, что и высказать невозможно.

– Это дочка Микели с верхнего этажа, – сказала Мария, заметив, что Джованни прислушивается.

– Ты ведь тоже когда-то играла эту вещь, правда?

Мария грациозно склонила голову, прислушиваясь.

– Нет-нет, это слишком трудная пьеса, наверно, ты слышал ее где-нибудь в другом месте.

– А мне показалось… – заметил Дрого.

Звуки фортепьяно продолжали рассказывать о чьих-то мучениях. Джованни вглядывался в полоску света на ковре и думал о Крепости, представлял себе тающий снег, капель на террасах, неяркую весну в горах, приход которой отмечается лишь появлением мелких цветочков на лугах да разлитым в воздухе запахом скошенной травы.

– Теперь ты с полным правом можешь хлопотать о переводе, – снова заговорила девушка. – После стольких-то лет… Там, в горах, скучища, наверное!

Последние слова она произнесла с легким раздражением, словно Крепость стала ей ненавистна.

«Пожалуй, действительно скучновато, конечно же, я предпочел бы остаться здесь, с тобой». Эта жалкая фраза молнией пронеслась у него в мозгу, но даже ее выговорить он не рискнул. Банальные слова, хотя и их, вероятно, было бы довольно. Однако Джованни не без отвращения подумал, как нелепо прозвучали бы они в его устах, и желание произнести их тут же угасло.