Татарская пустыня, стр. 12

Все теперь незаметно поглядывали на лицо Ангустины, напряженное от тщетно скрываемой усталости. И все сознавали, что собрались они здесь, чтобы проститься не с отбывающим Лагорио, а с Ангустиной: ведь только ему предстоит остаться в Крепости. Когда подойдет их черед, они все уедут следом за Лагорио – и Гротта, и Морель, а раньше других – Джованни Дрого, которому нужно прослужить в Крепости всего четыре месяца. Ангустина же останется. Понять, отчего должно быть именно так, они не могли, но знали это наверняка. И хотя товарищи смутно чувствовали, что и в этом тоже было своеобразие, оригинальность Ангустины, никто почему-то уже не находил возможным ему завидовать или подражать: в сущности, слишком уж это напоминало какую-то манию.

А проклятый сноб Ангустина еще и улыбается! Почему он, совершенно больной, не бежит укладывать вещи, не готовится к отъезду, а сидит, уставясь невидящим взором в полутьму? О чем он думает? Какая тайная гордыня удерживает его в Крепости? Значит, и он… Присмотрись к нему, Лагорио, ведь ты его друг, присмотрись хорошенько, пока не поздно, постарайся запечатлеть в своей памяти это лицо таким, каким ты видишь его сейчас: тонкий нос, усталый взгляд, неприятная улыбка… быть может, когда-нибудь ты поймешь, почему он не захотел последовать твоему примеру, поймешь, какие мысли таились за этим бледным челом.

Наутро Лагорио уехал. Денщик ждал его с двумя лошадьми у ворот Крепости. Небо было затянуто тучами, но дождь прекратился.

С довольным видом Лагорио вышел из своей комнаты, не оглянувшись напоследок и даже не бросив прощального взгляда на Крепость. Крепостные стены возвышались над ним – неприветливые, хмурые, у ворот неподвижно застыл часовой, на обширном плацу не было ни души. Из какой-то прилепившейся к форту будки доносились ритмичные удары молотка.

Ангустина спустился попрощаться с товарищем. Он ласково потрепал коня и сказал:

– До чего красивое животное.

Лагорио уезжал, уезжал в их родной город, возвращался к легкой и приятной жизни. А он оставался и, глядя непроницаемым взором на хлопотавшего вокруг лошадей товарища, изо всех сил старался сохранить на лице улыбку.

– Просто не верится, что я уезжаю, – говорил Лагорио. – Эта Крепость была для меня каким-то кошмаром.

– Передай привет моим, – сказал Ангустина, не слушая его. – Скажи маме, что у меня все в порядке.

– Не беспокойся, – ответил Лагорио и после короткой паузы добавил: – Ты уж прости меня за вчерашнее. Мы с тобой совершенно разные люди… я никогда не мог понять, что у тебя на уме. Мне кажется, ты одержим какой-то манией. А может, я ошибаюсь.

– Да брось ты, – ответил Ангустина, опершись правой рукой на круп коня и глядя себе под ноги. – Я и не думал обижаться.

Да, они были разными людьми, любили разные вещи, неодинаковыми были их интеллектуальный уровень и культура. Даже странным казалось постоянно видеть их вместе, настолько Ангустина во всех отношениях превосходил приятеля. Однако они дружили. Из всех окружающих только Лагорио инстинктивно его понимал, только он жалел товарища и даже испытывал неловкость оттого, что уезжает раньше, как будто делает это из глупого желания выделиться. Потому-то и вел он себя как-то нерешительно.

– Если увидишь Клаудину, – сказал Ангустина бесцветным голосом, – передай привет… хотя лучше не надо, ничего ей не говори…

– О, да она сама спросит, если мы увидимся. Она же знает, что ты здесь.

Ангустина промолчал.

– А теперь, – сказал Лагорио, окончивший с помощью денщика приторачивать к седлу дорожную сумку, – мне пора ехать, время идет. Прощай.

Он пожал другу руку и картинно вскочил в седло.

– Прощай, Лагорио! – крикнул Ангустина. – Счастливого пути!

Выпрямившись в седле, Лагорио взглянул на Ангустину. И хотя он не отличался проницательностью, смутный внутренний голос говорил ему, что вряд ли они когда-нибудь еще свидятся.

Он пришпорил коня. И тогда Ангустина нерешительно взмахнул правой рукой, словно хотел задержать товарища, сказать ему еще что-то напоследок. Лагорио, проехавший уже метров двадцать, краем глаза заметил этот жест, остановился и спросил:

– Ты что? Забыл что-то сказать?

Но Ангустина уже опустил руку, и вся его поза опять выражала полную безучастность.

– Нет-нет, – ответил он. – Ничего!

– А мне показалось… – смущенно сказал Лагорио и, покачиваясь в седле, не спеша пересек плац.

IX

Террасы Крепости стали такими же белыми, как южная долина и северная пустыня. Снег полностью укрыл эскарпы, хрупким карнизом лег на зубцы стен, с глухим шумом шлепался с водостоков, время от времени непонятно почему срывался с крутых откосов, и тяжелые лавины, клубясь и грохоча, обрушивались в расщелины между скалами.

Это был уже не первый, а третий или четвертый снегопад. Значит, прошло немало времени.

– А у меня такое чувство, что я только вчера прибыл в Крепость, – говорил Дрого.

И действительно, казалось, это было только вчера, но ведь время все равно шло в своем неощутимом темпе, одинаковом для всех – ничуть не более медленном для счастливых и не более быстром для несчастных.

Вот так – ни быстро, ни медленно – прошли еще три месяца. Воспоминания о рождестве канули в прошлое, наступил новый год, на несколько мгновений пробудивший в людях непонятные надежды. Джованни Дрого уже готовился к отъезду. Нужно было выполнить еще одну формальность: пройти медицинское освидетельствование, о котором с самого начала говорил майор Матти, после чего Дрого мог покинуть Крепость. Он все время твердил себе, что это замечательно, что в городе его ждет легкая, беспечная и, должно быть, счастливая жизнь, но почему-то удовлетворения не чувствовал.

Утром 10 января он вошел в кабинет врача на самом верхнем этаже Крепости. Врачу Фердинандо Ровине перевалило за пятьдесят. У него было обрюзгшее и умное лицо, на котором лежала печать привычной усталости. Вместо формы он носил длинный темный сюртук, как у судьи. Ровина сидел за столом, заваленным разными книгами и бумагами, но вошедший без предупреждения Дрого сразу понял, что доктор ничем не занят: просто сидит неподвижно и о чем-то думает.

Окно выходило во двор, где печатали шаг солдаты: дело шло к вечеру, и начиналась смена караулов. Из окна виднелась часть противоположной стены, а над ней – необыкновенно ясное небо. Они поздоровались, и Джованни тотчас убедился, что врач очень хорошо осведомлен о его деле.

– Вороны гнездятся, а ласточки улетают, – пошутил Ровина и вынул из ящика лист бумаги с отпечатанным формуляром.

– Вам, доктор, вероятно, неизвестно, что я попал сюда по ошибке, – сказал Дрого.

– Все попали сюда по ошибке, милый мальчик, – многозначительно заметил доктор. – Да, в той или иной степени все, даже те, кто остались здесь насовсем.

Дрого не вполне его понял и ограничился неопределенной улыбкой.

– О, я вас не порицаю! – продолжал Ровина. – Вы, молодые, правильно делаете, что не хотите здесь застревать. Внизу, в городе то есть, гораздо больше перспектив. Иногда мне и самому кажется, что если бы я мог…

– А что, – спросил Дрого, – разве вы не можете добиться перевода?

Доктор замахал руками, словно принял эти слова за неуместную шутку.

– Добиться перевода? – Он расхохотался. – После проведенных здесь двадцати пяти лет? Слишком поздно, юноша, раньше надо было думать.

Возможно, доктору хотелось, чтобы Дрого с ним поспорил еще, но, поскольку лейтенант умолк, он приступил к делу. Предложив Джованни сесть, он спросил его имя и фамилию, занес их в соответствующие графы формуляра. Затем сказал:

– Итак, у вас не в порядке сердечно-сосудистая система, верно? Вашему организму вреден высокогорный климат? Так и запишем, да?

– Что ж, пишите, – согласился Дрого. – Вы врач, вам видней.

– Раз уж дело обстоит таким образом, вам, пожалуй, нужен и отпуск для восстановления здоровья. – Доктор подмигнул.