Бог Мелочей, стр. 72

Храни тебя Бог, родной мой. Сыночка. Я за тобой скоро!

– Амму! – сказал Эста, когда она стала отпускать его руку. Один маленький пальчик за другим. – Амму! Мне рвотно! – Голос Эсты взлетел до жалобного вопля.

Малыш Элвис-Пелвис с испорченным выходным зачесом. В бежевых остроносых туфлях. Сам уехал, а голос остался.

На платформе Рахель сложилась пополам и зашлась криком. Поезда не стало. Возник дневной свет.

Двадцать три года спустя Рахель, темная женщина в желтой футболке, поворачивается к Эсте в темноте.

– Эстапаппичачен Куттаппен Питер-мон, – говорит она.

Шепчет ему.

Ее губы двигаются.

Прекрасные материнские губы.

Эста, сидящий в ожидании ареста очень прямо, подносит к ним пальцы. Хочет коснуться рождаемых ими слов. Удержать шепот. Его пальцы идут вдоль них. Чувствуют твердость зубов. Его руку не отпускают, целуют.

Прижимают к холоду щеки, влажной от дождевой пыли.

Она села и обняла его. Потянула вниз, чтобы он лег рядом.

И долго они лежали. В темноте, без сна. Немота и Опустелость.

Не старые. Не молодые.

В жизнесмертном возрасте.

Они были чужаки, встретившиеся случайно.

Они знали друг друга еще до начала Жизни.

О том, что случилось дальше, очень мало внятного можно сказать. И ровно ничего, что (согласно понятиям Маммачи) отделило бы Секс от Любви. Потребности от Чувств.

Только то, пожалуй, что никакой Зритель не глядел сквозь глаза Рахели. Ни в окно на морские волны. Ни на плывущую по реке лодку. Ни на идущего сквозь туман прохожего в шляпе.

Только то, пожалуй, что чуточку холодно было. Чуточку влажно. Но очень тихо. В Воздухе.

Что сказать еще?

Что были слезы. Что Немота и Опустелость вложились одна в другую, как две ложки в одной коробочке. Что были шумные вздохи у впадины милого горла. Что на твердом, медового цвета плече остался полукруг от зубов. Что долго после того, как все было кончено, они не отпускали друг друга. Что не радость они делили в ту ночь, а жесточайшее горе.

Что вновь были нарушены Законы Любви. Законы, определяющие, кого следует любить. И как. И насколько сильно.

По крыше заброшенной фабрики одинокий барабанщик стучал не переставая. Хлопала сетчатая дверь. Мышь перебежала от стены к стене по фабричному полу. Старые чаны для солений и маринадов были затканы паутиной. Все пустые, кроме одного – где окаменевшей кучкой лежал белый прах. Костный прах Сипухи. Давно умершей. Промаринованной.

Давая ответ на вопрос Софи-моль: Чакко, где умирают старые птицы? Почему умершие не хлопаются камнями с неба нам на головы?

Заданный вечером в день ее приезда. Она стояла на бортике декоративного пруда Крошки-кочаммы и смотрела на кружащих в небе хищных птиц.

Софи-моль. В шляпке и брючках клеш, Любимая с самого Начала.

Маргарет-кочамма (знавшая, что, если ты находишься в Сердце Тьмы, то а) с Кем Угодно может случиться Что Угодно) позвала ее принять очередную порцию таблеток. От глистов. От малярии. От дизентерии. К несчастью, не было у нее профилактического средства от Водяной Смерти.

Подоспел обед.

– Кому обед, кому ужин, – сказала Софи-моль посланному за ней Эсте.

Во время кому обеда, кому ужина у детей был отдельный столик. Софи-моль, сидевшая ко взрослым спиной, изображала гримасами отвращение к пище. Все, что она брала в рот, она демонстрировала восхищенным двоюродным братцу и сестрице полупрожеванным, кашеобразным, лежащим на языке как свежая рвота.

Когда Рахель сделала то же самое, Амму увидела, вывела ее и уложила спать.

Амму укрыла непослушную дочку, подоткнула одеяло и выключила свет. Ее поцелуй не оставил слюны на щеке у Рахели, и Рахель поняла, что она не сердится по-настоящему.

– А ты не сердишься, Амму. – Счастливым шепотом. Чуть больше мама любит меня теперь.

– Не сержусь. – Амму поцеловала ее еще раз. – Спокойной ночи, родненькая. Сердечко мое.

– Спокойной ночи, Амму. Пришли поскорей Эсту.

Уже уходя, Амму услышала дочкин шепот:

– Амму!

– Что?

– Мы одной крови – ты и я.

Амму прислонилась в темноте к двери спальни, не желая возвращаться за стол, где разговор, как ночная бабочка, вился и вился вокруг белой девочки и ее матери, словно они были единственными источниками света. Амму чувствовала, что она умрет – увянет и умрет, – если услышит еще хоть слово. Если еще хоть минуту ей придется терпеть горделивую теннисно-чемпионскую улыбку Чакко. И подспудную сексуальную ревность, источаемую Маммачи. И сентенции Крошки-кочаммы, имеющие целью изолировать Амму и ее детей, указать им их место в общей иерархии.

Стоя у двери в темноте, она вдруг почувствовала, как дневной сегодняшний сон движется в ней ребрышком воды, вспухшим на океанской глади, растущим и становящимся волной. Однорукий приветливый человек с солоноватой кожей и внезапно, как утес, кончающимся плечом возник среди теней на морском берегу и пошел к ней по осколкам бутылочного стекла.

Кто он был?

Кем он мог быть?

Богом Утраты.

Богом Мелочей.

Богом Гусиной Кожи и Внезапных Улыбок.

Он мог делать только что-то одно.

Трогал ее – говорить не мог, любил ее – отступиться не мог, говорил – слушать не мог, боролся – победить не мог.

Амму тосковала по нему. Всей телесностью своей к нему рвалась.

Она вернулась за стол.

Глава 21

Цена бытия

Когда старый дом закрыл отяжелевшие глаза и погрузился в сон, Амму в длинной белой юбке и одной из старых рубашек Чакко вышла на переднюю веранду. Сначала она расхаживала взад-вперед. Беспокойная. Дикая. Потом села в плетеное кресло под заплесневелой бизоньей головой с глазами-пуговками, справа и слева от которой висели портреты Благословенного Малыша и Алеюти Аммачи. Ее близнецы спали с полуоткрытыми глазами, как всегда после изнурительного дня. Два маленьких чудища. Это у них в отца.

Амму включила свой транзистор-мандарин. Потрескивая, в нем зазвучал мужской голос. Эту английскую песню она никогда раньше не слышала.

Она сидела на темной веранде. Одинокая, вспыхивающая светом женщина глядела на декоративный сад своей горько озлобленной тетки и слушала транзисторный голос. Который шел из дальней дали. Летел на крыльях сквозь ночь. Плыл над реками и озерами. Над густыми кронами деревьев. Мимо желтой церкви. Мимо школы. По грунтовой дороге, подскакивая. По ступенькам на веранду. К ней.

Слушая и не слушая, она смотрела на беснование насекомых, носящихся вокруг лампы в самоуничтожительной пляске.

Слова песни распускались у нее в голове.

Не теряй минут
Вот ее слова
Грезы упорхнут
Поманив едва
Гибнут так легко
Исчезают разом
Коль упустишь сон
Свой упустишь разум.

Амму подтянула к груди колени и обхватила их руками. Она не могла поверить. Какое простое, дешевое совпадение. Она яростно вперяла глаза в гущу сада. Сипуха Уза пролетела, как безмолвный ночной патрульный. Мясистые початки антуриума поблескивали, словно ружейный металл.

Какое-то время Амму продолжала сидеть. Хотя песня давно уже кончилась. Потом она внезапно поднялась с кресла и покинула свой мир, как ведьма. Ради лучших, более счастливых миров.

Она быстро двинулась сквозь темноту, как насекомое летит по химическому следу. Она не хуже, чем ее дети, знала тропку к реке и могла бы дойти даже с завязанными глазами. Ей было неведомо, что за сила понуждает ее спешить сквозь заросли. Превращает ее ходьбу в бег. Доставляет ее на берег Миначала запыхавшейся. Глотающей воздух. Словно она куда-то опаздывала. Словно вся ее жизнь зависела оттого, успеет она или нет. Словно она знала, что он будет там. Ради нее. Словно он знал, что она придет.