Любовник леди Чаттерли, стр. 76

Они стояли перед картинами Дункана в его студии. Дункан не спускал небольших карих глаз с лица гостя. Он ждал, что скажет егерь, — мнение сестер ему было известно.

— Эти холсты — чистейшее смертоубийство, — наконец сказал Меллорс.

Художник меньше всего ожидал от егеря такой оценки.

— Кто же здесь убит? — спросила Хильда.

— Я. Эти картины наповал убивают добрые чувства.

Дункан задохнулся он накатившей ненависти. Он уловил в голосе егеря нотки неприятия и даже презрения. Сам он терпеть не мог разговоры о добрых чувствах. Давно пора выбросить на свалку разъедающие душу сантименты.

Меллорс, высокий, худой, осунувшийся, смотрел на картины, и в глазах его плясало ночным мотыльком обидное безразличие.

— Возможно, они убивают глупость, сентиментальную глупость, Дункан насмешливо взглянул на егеря.

— Вы так думаете? А мне сдается, все эти трубки, спирали, рифлености — глупы и претенциозны. Они говорят, по-моему, о жалости художника к самому себе и о его болезненном самолюбии.

Лицо Дункана посерело. Не пристало художнику метать бисер перед невеждой. И он повернул картины к стене.

— Пора, пожалуй, идти в столовую, — сказал он.

И гости молча, удрученно последовали за ним.

После обеда Дункан сказал:

— Я согласен выступить в роли отца ребенка. Но при одном условии: я хочу, чтобы Конни мне позировала. Я несколько лет просил ее об этом. И она всегда отказывалась.

Он произнес эти слова с мрачной непреклонностью инквизитора, объявившего аутодафе.

— Значит, вы даете согласие только на определенных условиях?

— Только на одном условии.

Художник постарался вложить в эти слова все свое презрение. Перестарался и получил ответ:

— Возьмите меня в натурщики для этих сеансов. Для картины «Вулкан и Венера в сетях искусства». Я когда-то был ковалем, до того как стать егерем.

— Благодарю за любезное предложение. Но, знаете ли, фигура Вулкана меня не вдохновляет.

— Даже рифленая?

Ответа не последовало: Дункан не снизошел.

Обед прошел уныло, художник не замечал присутствия другого мужчины и за все время произнес всего несколько слов, и то как будто их клещами вытягивали из глубины его заносчивой, мрачной души.

— Тебе он не понравился, но на самом деле он гораздо лучше. Он очень добрый, — говорила Конни, когда они возвращались с обеда.

— Злой, самовлюбленный щенок, помешанный на своих спиралях.

— Сегодня он действительно выказал себя не лучшим образом.

— И ты будешь ему позировать?

— А меня это теперь не волнует. Прикоснуться он ко мне не посмеет. А так я согласна на все, лишь бы у нас с тобой все устроилось.

— Но ведь он вместо тебя изобразит на холсте какое-нибудь непотребство.

— А мне все равно. Ведь он таким образом выражает свои чувства. Это его дело. Мне-то что! А пялить на меня свои совиные глаза — пусть пялит сколько угодно, на то он и художник. Ну, нарисует он меня в виде трубок — что со мной случится? Он возненавидел тебя за то, что ты назвал его искусство самовлюбленным и претенциозным. Но ты, конечно, прав.

19

«Дорогой Клиффорд. То, что ты предвидел, боюсь, случилось. Я полюбила другого и надеюсь, что ты дашь мне развод. Сейчас я живу с Дунканом, у него дома. Я тебе писала, что он был с нами в Венеции. Мне очень, очень тебя жаль, но постарайся отнестись ко всему спокойно. Если подумать серьезно, я тебе больше не нужна, а мне невыносима даже мысль вернуться обратно в Рагби. Я очень виновата перед тобой. Прости, если можешь, дай мне развод и найди жену, которая будет лучше меня. Я всегда была плохой женой; у меня мало терпения, и я большая эгоистка. Я не могу вернуться в Рагби-холл, не могу больше жить с тобой. Если ты не будешь нарочно себя расстраивать, ты скоро поймешь, что на самом деле мой уход не так для тебя и страшен. Ведь я лично не много для тебя значу. Так что, пожалуйста, прости меня и постарайся обо мне забыть».

Внутренне Клиффорд не очень удивился этому письму. Подсознательно он уже давно понял, что Конни от него уходит. Но внешне никогда этого не признавал. Именно поэтому удар был так силен. На уровне сознания он безмятежно верил в ее верность.

Таковы мы все. Усилием воли держим под спудом интуитивное знание, не пуская его в сферу сознательного; когда же удар нанесен, он кажется стократ сильнее, и страдания наши безмерны.

Клиффорд сидел в постели мертвенно-бледный, с невидящим бессмысленным взглядом, как ребенок в истерическом припадке. Миссис Болтон, увидев его, чуть не упала в обморок.

— Сэр Клиффорд, что с вами?

Никакого ответа. Вдруг с ним случился удар, испугалась она. Потрогала его лицо, пощупала пульс.

— У вас что-то болит? Скажите, где? Ну скажите же!

Опять молчание.

— Ах ты, Господи! Надо скорее звонить в Шеффилд доктору Каррингтону. Да и нашему доктору Лики — он живет ближе.

Она уже подходила к двери, как вдруг Клиффорд заговорил:

— Не звоните!

Она остановилась и, обернувшись, вперила в него испуганный взгляд. Лицо у него было изжелта-бледное, пустое, как лицо идиота.

— Вы хотите сказать, что не надо звать доктора?

— Врач мне не нужен, — проговорил замогильный голос.

— Но, сэр Клиффорд, вы больны, я не могу брать на себя такую ответственность. Я обязана послать за доктором. Если что случится, я себе никогда не прощу.

Молчание, затем тот же голос произнес:

— Я не болен. Моя жена не вернется домой.

Эти слова Клиффорд произнес на одной ноте, точно глиняный истукан.

— Не вернется? Вы говорите о ее милости? — Миссис Болтон несколько приблизилась к кровати. — Этого не может быть! Не сомневайтесь в ее милости. Она, конечно, вернется.

Истукан в постели не шевельнулся, только протянул поверх одеяла руку с письмом.

— Читайте! — опять произнес он замогильным голосом.

— Это письмо от ее милости? Я знаю, ее милости не понравится, что я читаю ее письма к вам. Вы просто скажите мне, что она пишет, если вам так угодно.

Лицо с мертво выпученными голубыми глазами не дрогнуло.

— Читайте! — повторил голос.

— Если вы находите нужным, сэр Клиффорд, мне ничего не остается, как повиноваться, — сказала миссис Болтон и взяла письмо.

— Я удивляюсь ее милости, — изрекла она, прочитав послание Конни. — Ее милость со всей твердостью заявляла, что вернется.

Застывшая маска стала еще мертвеннее. Миссис Болтон встревожилась не на шутку. Она знала — ей предстоит сразиться с мужской истерикой. Ведь она когда-то ухаживала за ранеными и была знакома с этой неприятной болезнью.

Сэр Клиффорд немного раздражал ее. Любой мужчина в здравом уме давно бы понял, что у жены кто-то есть и что она собирается уйти. И даже он сам — она не сомневалась — в глубине души был в этом уверен, но не смел себе признаться. Если бы он посмотрел правде в глаза, он либо сумел бы подготовиться к ее уходу, либо вступил в открытую борьбу и не допустил бы разрыва — вот поведение, достойное мужчины. А он, догадываясь, прятал голову под крыло, как страус. Видел проделки черта, а убеждал себя — забавы ангелов. Этот самообман и привел в конце концов к катастрофе, лжи, расстройству, истерике, что, в сущности, есть проявление безумия. «Это случилось, — думала она, немного презирая его, — потому что он думает только о себе. Он так запутал себя своим бессмертным „эго“, что теперь ему, как мумии, не сбросить этих пут. Один вид его чего стоит!»

Но истерический приступ опасен, а она — опытная сиделка, ее обязанность — вывести его из этого состояния. Если она обратится к его мужскому достоинству, гордости, будет только хуже, ибо его мужское достоинство если не умерло, то крепко спит. Он будет еще больше мучиться, как червяк поверх земли, и состояние его только усугубится.

Самое для него лучшее — изойти жалостью к самому себе. Как той женщине у Теннисона, ему надо разрыдаться, чтобы не умереть.