Темный карнавал, стр. 37

Мерно тикали часы. Пыль играла в лучах солнечного света. Наверное, она проходила через все Миры, прежде чем осесть здесь, на ковре.

Эдвин проголодался, а Мать все не двигалась.

Он подумал об Учительнице. Если ее нет в доме, значит она куда-то вышла и заблудилась. Только он может найти ее и привести, чтобы она разбудила Мать, иначе та вечно будет лежать здесь и постепенно покроется пылью.

Эдвин прошел через кухню и вышел во двор. Солнце светило, где-то за кромкой Мира ревели чудовища. Он дошел до ограды сада, не решаясь идти дальше, и в нескольких шагах от себя увидел шкатулку, которую сам выбросил в окно. Ветер колыхал листья деревьев, и тени от них пробегали от разбитой крышки и лицу попрыгунчика, протягивающего руки в извечном жесте стремления к свободе. Попрыгунчик улыбался и хмурился, улыбался и хмурился; выражение его лица менялось от пробегавшей тени листьев. Эдвин зачарованно смотрел на него. Попрыгунчик протягивал руки к запретной тропе. Эдвин оглянулся и нерешительно двинулся вперед.

— Учительница?

Он сделал несколько шагов по тропе.

— Учительница!

Он замер, вглядываясь вперед. Деревья смыкали над тропой свои кроны, в которых шелестел ветер.

— Учительница!

Эдвин шел вперед медленно, но упрямо. он обернулся. Позади лежал его привычный Мир, окутанный безмолвием. Он уменьшался, он был маленьким! Как странно видеть его меньшим, чем он был всегда. Ведь он казался ему таким огромным! Эдвин почувствовал, как замерло у него сердце. Он шагнул обратно к дому, но, испуганный его безмолвием, повернулся и двинулся вперед по тропе.

Все было таким новым — запахи, цветы, очертания предметов. «Если я уйду за эти деревья, я умру», — подумал он. Так говорила Мать: «Ты умрешь, ты умрешь». Но что такое смерть? Другая комната? Голубая комната, зеленая комната, больше всех комнат, какие он видел! Но где же ключ? Там, впереди, большая железная клетка. Она приоткрыта! А за ней большущая комната с голубым небом и зеленою травой и деревьями! О, Мама, Учительница...

Он побежал вперед, споткнулся, упал, вскочил и снова бросился вперед, плача, причитая и издавая еще какие-то неведомые ему самому звуки. Он добежал до калитки и выскользнул через нее. Вселенная сужалась за ним, но он даже не обернулся, чтобы проститься с ней. Он бежал вперед, а старые его Миры уменьшались и исчезали.

Полицейский протянул зажигалку прохожему, попросившему прикурить.

— Ох, уж эти мальчишки! Никогда их не поймешь...

— А что случилось? — спросил прохожий.

— Да, понимаете, несколько минут назад тут пробегал один парень. Он плакал и смеялся одновременно, плакал и смеялся. Он прыгал и дотрагивался до всего, что ему попадалось. До фонарных столбов, афиш, телефонных будок, собак, людей. А потом он остановился передо мной, посмотрел на меня и еще на небо. Видели бы вы, какие слезы были у него на глазах! И все время он бормотал что-то странное.

— И что же он бормотал? — спросил прохожий.

— Он бормотал: «Я умер, я умер, я счастлив, что я умер, как хорошо быть мертвым!» — Полицейский задумчиво потер подбородок.

— Наверное, придумали какую-нибудь новую игру.

Коса

The Scythe, 1943

Переводчик: Н. Казакова

Дорога закончилась.

Долго петляя по долине среди выжженных, покрытых редким кустарником склонов, обходя одиноко стоящие деревья, пройдя через пшеничное поле, такое неожиданное в этой глуши, дорога закончилась. Оборвалась, уперевшись в порог небольшого, аккуратно выбеленного дома, который стоял посреди непонятно откуда взявшегося поля.

С тем же успехом она могла и не кончаться, поскольку бензобак дряхлого драндулета, подъехавшего к дому, был почти пуст. Дрю Эриксон, остановив машину, продолжал сидеть, молча разглядывая тяжелые, натруженные руки, отпустившие руль.

Молли, свернувшаяся на заднем сиденье, заворочалась и сказала:

— Наверно, на развилке мы не туда свернули.

Эриксон молча кивнул.

Потрескавшиеся бескровные губы были почти не видны на влажном от пота лице. С трудом разлепив их, Молли без всякого выражения спросила:

— Ну и что мы теперь будем делать?

Эриксон, не отвечая, продолжал изучать свои руки, руки крестьянина, привыкшие за долгую жизнь возиться с землей, ухаживать за ней, оберегать ее от зноя, ветров и засухи.

Начали просыпаться дети, и гнетущую тишину нарушили возня и целый ливень недоуменных вопросов и жалоб. Выглядывая из-за отцовского плеча, они галдели:

— Ма, а что мы остановились?

— Ма, а когда будем есть?

— А можно, я что-нибудь съем?

Эриксон закрыл глаза, не в силах смотреть на свои руки. Он молчал. Жена, дотронувшись до его запястья, осторожно спросила:

— Дрю, может, нам дадут здесь что-нибудь поесть?

Мужчина побагровел, в уголках губ запузырилась слюна, и капельки ее падали на ветровое стекло, пока он кричал:

— Никто из моей семьи никогда не попрошайничал и не будет попрошайничать.

Молли чуть сильнее сжала его запястье, и, обернувшись наконец, он посмотрел ей в глаза. Увидев ее лицо, глаза Сюзи и Дрю-младшего, Эриксон странно обмяк и ссутулился.

Когда лицо его приобрело прежний цвет и привычно окаменело, Дрю медленно вылез из машины и, сгорбившись, неуверенной походкой больного пошел к дверям дома.

Эриксон добрел до порога и несколько раз постучал в незапертую дверь. В доме царило безмолвие, только белые занавески на окнах чуть колыхались в потоках нагретого воздуха.

Не дождавшись ответа, Дрю вошел, уже почти зная, что увидит внутри. Ему приходилось встречать такую тишину, тишину смерти. Пройдя через небольшую, чистую прихожую, Эриксон попал в гостиную. Ни о чем не думая, он лишь смутно удивлялся тому, как ноги сами несут его на кухню, будто ведомые безошибочным инстинктом дикого животного.

На пути была открытая дверь, заглянув в которую Эриксон увидел мертвого старика, лежавшего на большой кровати, застеленной белоснежным бельем. Лицо старика, еще не тронутое тленом, было спокойно и торжественно. Он, видимо, готовился к собственным похоронам и надел черный, тщательно выглаженный костюм, из-под которого виднелась свежая рубашка и черный галстук. В комнате, наполненной торжественным спокойствием, не казались неуместными ни коса, прислоненная к изголовью, ни спелый пшеничный колос, плотно зажатый пальцами скрещенных на груди рук.

Стараясь не шуметь, Эриксон перешагнул порог и снял свою ободранную пыльную шляпу. Остановившись у кровати и опустив глаза, он заметил на подушке возле головы покойника какой-то исписанный листок. Решив, что это распоряжение относительно похорон или просьба сообщить о смерти родственникам, Дрю взял письмо и начал его читать, хмурясь и шевеля пересохшими губами.

Стоящему у моего смертного одра:

Я, Джон, Бур, будучи в здравом уме и твердой памяти, не имея родных и близких, передаю в наследство свою ферму со всеми постройками и имуществом тому, кто найдет мое тело. Его имя и происхождение значения не имеют. Вступающий во владение фермой и пшеницей наследует мое дело и мою косу.

Наследник волен пользоваться всем полученным по своему разумению. И он, наследник, помнит, что я, Джон Бур, оставляю ему ферму, не связывая его никакими условиями, и что он волен как угодно распорядиться всем тем, что он от меня получает.

Прилагаю к сему подпись и печать.

3 апреля 1938 года

Джон Бур

Kyrie eleison! [3]

Эриксон медленно прошел через дом и опять оказался на крыльце, залитом солнцем. Он негромко позвал:

— Молли, иди сюда. Детей оставь в машине.

Эриксон провел Молли в спальню, на ходу рассказывая ей о покойнике и странном завещании, найденном на подушке. Оглядев стены, косу, окно, за которым знойный ветер гнал волны по пшеничному морю, она спрятала побледневшее лицо на груди у мужа:

вернуться

3

Господи, помилуй! (греч.)