Катакомбы, стр. 76

50. ЗА РОДИНУ!

Они шли по гранитной мостовой, неудобно держа перед собой стиснутые руки в немецких автоматических наручниках: впереди Дружинин, за ним Святослав и Валентина.

Только что им объявили смертный приговор, и теперь они возвращались из особняка, где происходил военно-полевой суд, во внутреннюю тюрьму гестапо.

До тюрьмы было совсем недалеко — большой серый дом наискосок через улицу. Там, в подвале, где раньше находился оптовый склад Укртекстильторга, теперь была устроена камера, происходили допросы, очные ставки, пытки, и оттуда в черных закрытых машинах или на военных грузовиках каждую ночь, перед рассветом, осужденных увозили на казнь.

Этот большой, недавно отремонтированный дом с чисто вымытыми пустынными окнами, с косыми щитами, закрывавшими подвальные трапы, с часовыми возле каждой двери, сверкающей медными ручками, жарко начищенными самоварной мазью, несмотря на всю свою чистоту и опрятность, казался самым мрачным на всей улице — запущенной, грязной, наполовину разрушенной авиабомбами.

Но осужденных не сразу отвели в подвал этого дома. Сначала гестаповцы долго водили их по городу, из улицы в улицу, желая устрашить непокорное население, показать свою силу.

Да, им было чем похвастаться, этим напудренным, затянутым в корсет конвойным офицерам в громадных черных эсэсовских фуражках и длинных лакированных сапогах, шедшим строевым шагом сбоку. В их руках находился Дружинин, неуловимый подпольщик, за которым немецкая и румынская разведки охотились около двух лет.

Впереди и позади медленно ехали два черных броневика с белыми немецкими крестами и пулеметами, наведенными на осужденных. По бокам, с автоматами наизготовку, двумя шеренгами подвигался взвод немецких солдат в стальных шлемах — тугие ремешки на подбородках, глаз не видно. А посередине, в мертвом пространстве, по пустой гранитной мостовой, как бы окруженные прозрачным воздухом смерти, шли три советских человека: Дружинин, Валентина и Святослав.

Они шли по городу, из улицы в улицу, и с каждым их шагом на тротуарах становилось все больше народу.

Люди стояли под арками ворот, в подъездах, у закрытых окон, толпились вдоль тротуаров, становились на уличные чугунные тумбы. Мальчишки влезали на каштаны и акации, чтобы лучше видеть шествие. Город, казавшийся до сих пор пустынным, лишенным души, теперь странно переменился. Вдруг, подобно солнечному лучу, пробившемуся из-за грозной тучи и опоясавшему ее траурные края ослепительно-белой каймой, пробилась и засияла душа города истерзанная, но все еще живая.

Простые советские люди, обносившиеся, голодные, грязные, выходили из развалин и шли по обеим сторонам улицы, провожая Дружинина. На каждом перекрестке стояли пулеметы, направленные на арестованных, а они шли в спокойном, суровом молчании.

Две женщины выбежали из переулка. Они крепко держались за руки и, почти падая от изнеможения, стали пробиваться сквозь толпу. Вытягивая худые, жилистые шеи, они пытались через головы рассмотреть осужденных. Но они ничего не видели, кроме черных башен броневиков и стальных касок конвоя. Тогда они снова бросались вперед, расталкивая людей, извиняясь, почти падая с ног и поддерживая друг друга трясущимися руками.

В их новых, криво надетых и плохо застегнутых на спине ситцевых платьях, еще ни разу не стиранных, в их одинаковых платках, из-под которых выбивались неубранные волосы, в их опухших, измученных глазах, полных изумления и ужаса, было нечто такое, что заставило толпу молчаливо расступиться.

Они бросились вперед и совсем близко от себя вдруг увидели трех осужденных, которые продолжали мерно идти посреди мостовой, неудобно держа скованные руки.

Одна из женщин как-то странно рванулась на месте, словно хотела крикнуть, но не крикнула, хотя все ее порывисто вытянувшееся тело как бы исторгало крик. Она только прижала к лицу сжатые пальцы, изо всех сил стараясь не вскрикнуть. Потом ее лицо стало бескровным, она пошатнулась, стала заваливаться назад и, если бы другая женщина не схватила ее за плечи, упала бы на тротуар. Но она не упала, выпрямилась и быстро пошла, опираясь на плечо другой женщины, по гранитной обочине, не отрывая взгляда от осужденных.

Одна женщина была Перепелицкая, а другая — мать Святослава Марченко. Эти две пожилые женщины казались сестрами. Но, в сущности, они совсем не были похожи друг на друга.

Впечатление сходства создавали надетые на них одинаковые платки. Мать Святослава, хотя ее и называли на Московской улице «старуха Марченко», ничем не напоминала старуху. Это была крепкая сорокалетняя женщина, склонная к полноте, жгучая брюнетка с бровями густыми, как усы, и усиками над верхней губой, похожими на реденькие бровки, жаркая, кареглазая — настоящая черниговская. Когда утром в день суда Перепелицкая — по специальному экстренному решению бюро райкома — вышла из катакомб, с тем чтобы попытаться в последний раз хотя бы издали увидеть свою дочь, она сначала забежала на Московскую улицу к «старухе Марченко».

В том виде, в каком она была, идти в центр города нечего было и думать — слишком явно выдавали ее следы почти двухлетнего пребывания в катакомбах. Вся ее до последней степени изношенная, почти истлевшая одежда была пропитана подземной сыростью, забита въедливой каменной пылью.

«Старуха Марченко» собственноручно вытерла Матрене Терентьевне лицо, шею и руки мокрым полотенцем, полила ей на ноги воды. Затем она вынула из сундука два давних, но еще ни разу не надеванных ситцевых платья, одно кое-как надела сама, а другое дала надеть матери Валентины.

Пока они, задыхаясь, бежали по городу, Матрена Терентьевна еще кое-как владела собой. Но когда она вдруг увидела перед собой Валентину, которая шла босиком посредине мостовой, в наручниках, окруженная штыками и пулеметами, силы оставили ее. Марченко, у которой тоже подломились ноги и потемнело в глазах, когда она увидела своего Святослава, все же успела подхватить Матрену Терентьевну и не дать ей упасть.

Теперь они обе, продолжая крепко держаться за руки, шли по обочине тротуара, сложенного из синих плиток лавы, рядом с осужденными, отделенные от них цепью конвоя. Они забегали вперед, останавливались, пропускали мимо себя шествие и снова забегали вперед, чтобы опять увидеть дорогие лица.

Был теплый, почти жаркий солнечный день. Яркое небо, кое-где тронутое легкой, ангельской рябью перистых облаков, свежо и нежно сияло над городом, особенно густо синея в проломах стен, в пустых провалах окон, над холмами строительного мусора, поросшими дикой петрушкой и молодым бурьяном. Странная, подавляющая тишина стояла над улицей, над городом, кажется, над всем миром. Было только слышно мерное шарканье солдатских сапог, глухое ворчанье броневиков.

И в этой тишине, как почти всегда бывает в жаркие летние дни, откуда-то доносились звуки старой шарманки, такой дряхлой, что в ее мелодии отчетливо слышались пропуски, тягостные пустоты, как будто для некоторых нот не хватало воздуха, и они только угадывались, как слабые выдохи.

Заметили ли они — Дружинин, Валентина и Святослав — этих двух женщин в новых ситцевых платьях, узнали ли они их в толпе, окружавшей шествие?

Конечно, они их узнали. Но ни одна черта не дрогнула на их лицах. Только на миг расширились глаза Валентины, когда они встретились с глазами матери. И Матрена Терентьевна поняла, что дочь ее видит. Но ни одним движением она не могла подтвердить Валентине, что она заметила ее взгляд, в котором на миг вспыхнула и погасла зеленая искра.

О, как хотелось Перепелицкой броситься к Валентине, обнять, прижать ее голову к своей груди, защитить ее руками, всем своим телом!

Но она не имела права: маленькое неосторожное движение, маленький знак могли ее выдать, а она не принадлежала себе, она была членом подпольной организации.

В толпе шныряли сыщики и агенты сигуранцы и гестапо. Если бы ее схватили, это могло бы поставить под удар всю организацию.

И она шла, ловя жадными глазами ускользающий взгляд дочери и кусая руку, чтобы не закричать. А рядом с ней, шумно дыша, шла «старуха Марченко» со стиснутыми зубами и поминутно спотыкалась…