Катакомбы, стр. 59

Здесь мелькали лиры турецкие и лиры итальянские, здесь тонко звенели франки швейцарские и французские, здесь летали американские центы, английские шиллинги и какая-то китайская мелочь с дырочками посредине, и крутились японские иены, и проносились стаями мильрейсы, и складывались в столбики греческие драхмы, румынские леи, болгарские левы, сербские динары, испанские пезеты, индийские рупии… Каждая из этих монет несла на себе эмблему своей страны — крест, льва, женщину, голову короля, иероглиф или какую-нибудь совсем непонятную штуку вроде турецкого знака Османа, похожего на отпечаток большого пальца.

Тогда мальчику Пете, будущему Петру Васильевичу, казалось, что это не деньги, не серебряные кружочки монет, а сами государства со всеми своими эмблемами, гербами и профилями монархов мелькают и тасуются на зеленой крышке рундука только для того, чтобы часть их богатств осталась в этих сухих, хищных руках с проворными кривыми пальцами.

Иногда к рундукам подходили люди и меняли валюту. Чаще всего это были матросы с иностранных пароходов. Они бросали на рундук одни монеты и вместо них получали другие. И, судя по сердитому выражению их лиц, они получали меньше, чем давали. Они бормотали ругательства.

Бывало, какой-нибудь матрос стучал кулаком по рундуку. Тогда все менялы, как взъерошенные совы, поворачивали к нему свои головы и дружно свистели роковое слово:

«Курс-с-с, кур-с-с, кур-с-с!..»

И это слово смиряло матроса. Он отходил, засунув руки в карманы и наклонив голову в синей шапочке с красным помпоном, не понимая как следует, что же, собственно, произошло с ним и отчего же он получил меньше, чем дал.

«Мошенники!» — шептал мальчик Петя про себя, не отдавая себе ясного отчета в том, почему же они мошенники, но всей своей душой чувствуя ненависть к менялам и к тонкой, сухой музыке валюты, летающей в их проворных, когтистых пальцах.

С течением времени они несколько раз изменяли свое обличье. При немецком нашествии 1918 года и при деникинщине они еще сохраняли свой дореволюционный вид — свои зеленые рундуки, рваные кресла и парусиновые зонтики. Но при интервенции четырнадцати держав они уже функционировали на углу Екатерининской и Дерибасовской в виде кучки валютчиков, прогуливающихся мимо дома Вагнера с разноцветными пачками бумажной валюты, развернутыми наподобие карт. В короткий период нэпа они не осмеливались ходить по улице. В кепках и толстовках они толпились на громадном проходном дворе дома Вагнера, чернели за решетками ворот и таинственно мелькали в подъездах, позванивая золотыми царскими десятками и хрустя бумагой новеньких червонцев. Потом они окончательно и, как казалось, навсегда исчезли…

39. ВЕКСЕЛЬНОЕ ПРАВО

Петр Васильевич дошел до знаменитого угла. Если не считать того раза, когда он в сумерках прошел здесь в молдаванской свитке под конвоем Дружинина, переодетого в эсэсовца, он не был на этом углу около двадцати лет. Ему показалось, что он сейчас должен увидеть роскошные снопы августовских цветов, таких ярких, что все вокруг них — широкий асфальт панели, стена углового дома, витрины — будет жарко освещено как бы заревом огромного костра. Он даже готов был на минуту остановиться и зажмуриться от предстоящего наслаждения, как это бывало с ним всегда, когда он подходил к знаменитому углу.

Но нет, угол оказался пуст, гол, лишен своей главной и единственной прелести — цветов. Он был так же ободран, запущен, как и все другие углы оскверненного и ограбленного города. На старой, ободранной стене висела новенькая эмалированная табличка, где на двух языках — русском и румынском было написано: «Улица Адольфа Гитлера». Это был нищий угол. Его нищету особенно подчеркивала стоящая на тротуаре консервная банка с двумя ветками садовой мальвы, которыми торговала простоволосая старушка в австрийском мундире, устроившаяся рядом со своим товаром на маленькой традиционной скамеечке. Кроме жестянки с мальвами, у ее ног лежал кусочек фанеры, на которой было разложено несколько желтых груш, так называемых лимонок. Было что-то ужасно грустное, безнадежное в этих маленьких грушах, пронизанных золотистыми лучами одинокого солнца, такого яркого и вместе с тем такого бессильного.

Не было на углу также зеленых рундуков и полотняных зонтиков менял. Но зато мимо решетчатых ворот дома Вагнера туда и назад прохаживались молодые люди в песочных пиджаках по колено, с перстнями-печатками на пальцах и длинными волосами, зачесанными за уши. Петр Васильевич еще не успел сообразить, какую опасность они для него представляют и не лучше ли поскорее перейти на другую сторону, как один из них — с сальным, угреватым носом и волосами черно-синими, как маслины, — заложив руки за спину, прошел мимо него вкрадчивой походкой сыщика и, не останавливаясь, пробормотал:

— Фунты, доллары, швейцарские франки?..

Ах, так вот оно что! Оказывается, это были просто-напросто менялы, самые обыкновенные валютчики. Они снова возникли на этом гиблом месте, но только в другой, новой оболочке. Петр Васильевич строго нахмурился и отрицательно мотнул головой. Молодой человек с маслянистым носом жеманно зажмурился и показал золотой зуб.

— Турецкие лиры? Рейхсмарки?.. — Он зажмурился еще сильнее, якобы отвернулся и сладострастно прошипел, даже как-то просвистел в пространство: — Советские тш-ш-шервонс-сы?

— Найн! — надувшись, рявкнул Петр Васильевич, совершенно неожиданно для себя, рокочущим, утробным, грозным немецким голосом. — Цум тёйфель! Шпекулянт! Хинаус!

Это было все, что услужливая память сумела в этот миг подать ему из своих скудных запасов немецкого языка. Но этого было совершенно достаточно. Молодых людей как ветром сдуло. Мелькнули согнутые спины, затылки, пучки сальных волос за ушами, каучуковые подметки желтых туфель. Послышались восклицания: «Экскюзе! Пардон! Извиняюсь!» И угол Дерибасовской и Адольфа Гитлера опустел; только за решеткой дома ворот Вагнера еще некоторое время было заметно беспорядочное движение.

— Цум тёйфель! — повторил Петр Васильевич сквозь зубы и еле заметно озорно прищурил глаз — совершенно так, как это сделал бы в подобном случае Дружинин.

Он прошел несколько десятков шагов по пустынной Дерибасовской и увидел комиссионный магазин Колесничука.

Он вошел в него не сразу: сперва прошелся два раза мимо, стараясь заглянуть внутрь. Он мысленно репетировал комедию, которую ему предстояло сейчас разыграть перед негодяем Колесничуком, и кусал губы, стараясь привести себя в состояние душевного равновесия. Он боялся, что не справится с ролью и, чего доброго, в самом деле, вместо того чтобы прикинуться дезертиром и негодяем, набьет Колесничуку морду, разобьет несколько комиссионных супников и уйдет назад на Средний Фонтан, в сточную трубу. Он ласково поглаживал себя обеими руками по щекам, мысленно самыми ласковыми словами уговаривал себя успокоиться. Наконец он успокоился, надел пиджак и решительно взялся за треснувшую стеклянную ручку двери. Но, открывая дверь, он вдруг увидел в глубине магазина Колесничука, который в высоком бумажном воротничке, подпиравшем его сизые щеки, в старорежимном чесучовом пиджаке, с закрученными усами стоял за конторкой, погруженный в чтение какой-то толстой книги. Ярость с новой силой поднялась в успокоившейся было душе Петра Васильевича.

Но отступать уже было поздно.

Колесничук был настолько поглощен чтением, что даже не заметил, что в магазин кто-то вошел. По его лицу, багровому от духоты, струились ручьи пота. Пот капал на страницы раскрытой книги. Петр Васильевич заметил, что это был том Большой энциклопедии издательства «Просвещение». Колесничук читал энциклопедический словарь. Кожа на его лбу была собрана в мучительные складки, которые медленно двигались вверх и вниз, направо и налево, изредка скопляясь над толстой переносицей, побледневшей от напряжения.

«И он еще, каналья, читает энциклопедический словарь! — подумал Петр Васильевич, рассматривая Колесничука, как странное насекомое. — Ишь отъел себе морду!»