Лекарство от меланхолии, стр. 29

– Унция золота, это не так много.

– А вот и вы, сэр, – обрадовался Ник.

Я привычно забрался на переднее сиденье и захлопнул дверцу.

– Ник! – сказал я, улыбаясь.

А затем случилось что-то невероятное. Машина рванулась, как будто ей выстрелили из огнедышащего пушечного жерла, сорвалась с места, подпрыгнула и понеслась, а потом на полной скорости бросилась вниз по каменистой дороге, сквозь редкие кусты, отбрасывающие скачущие тени. Я вцепился в собственные колени, четыре раза ударившись о крышу машины.

– Ник! – Я почти орал. – Ник!

В сознании промелькнули уличные картины Лос-Анжелеса, Мехико, Парижа. Я с откровенным ужасом уставился на спидометр: восемьдесят, девяносто, сто километров. Из-под колес летели фонтаны гравия, мы выскочили на основную дорогу, пронеслись под мостом и выскользнули на улицы Килкока. За городом на скорости сто десять километров я чувствовал только, как стелются травы Ирландии, когда мы с ревом неслись в гору.

«Ник!» – подумал я и повернулся.

Он сидел на своем обычном месте, но прежним в его облике осталось лишь одно. Сигарета во рту, отражающаяся красным огоньком то в одном зрачке, то в другом.

Все остальное в Нике изменилось, да так, как будто сам дьявол смял его, вылепил заново и крутил руль во все стороны; мы бешено проносились под мостами, сквозь туннели, задевая дорожные знаки на перекрестках, и те крутились, словно флюгера при порывах ветра.

Лицо Ника – разум покинул его, исчезла печать терпения и умиротворения, взгляд не был ни добрым, ни философским. Это было лицо без прикрас – ободранная и ошпаренная картофелина. Оно походило на ослепляющий прожектор, упорно и бездумно вперявшийся вдаль, в то время как проворные руки, охватившие руль, давили и давили на него, пока мы петляли по виражам и прыгали через буераки.

Это не Ник, подумал я, это его брат. Или в его жизни произошло что-нибудь страшное, катастрофа или удар, горе в семье или болезнь, да, все дело в этом.

А потом Ник заговорил, и голос его показался мне незнакомым.

Пропали мягкое торфяное болото, влажная почва, согревающий огонь под зябкой моросью. Исчезла шелковистая трава. Теперь голос чуть ли не трещал: рожок, труба, железо и жесть.

– Ну, как житуха? – орал он. – Что с вами?

Машину тоже трясло, как в лихорадке, ей были не по нутру эти перемены. Она была стара, сильно побита и теперь хотела бы скользить, как стареющий брюзгливый бродяга, по морю и небу, прислушиваясь к своему дыханию и ломоте в костях. Но Нику было не до того, он нарывался на катастрофу, громыхая навстречу дьяволу и чтобы погреть озябшие руки на каком-нибудь особенном огне.

Ник пригнулся, и машина пригнулась, огромные меловые клубы дыма вырывались из выхлопной трубы. Наши бренные тела – мое, Ника и автомобиля – содрогнулись, хрустнули и со страшной силой ударились обо что-то.

Лишь случайность спасла мою душу, и ее не вытряхнуло из тела напрочь. Мой взгляд в поисках виновника нашего полета наткнулся на пылающее, подобно вулканической лаве, лицо, и я почти нашел ключ к разгадке.

– Ник, – выдохнул я, – ведь это первая ночь Великого поста!

– Да? – удивился Ник.

– А ты помнишь свой обет, данный в честь Великого поста? Так почему же у тебя во рту сигарета?

Мгновение Ник не мог сообразить, что я имею в виду. Потом скосил глаза, увидел курящийся дымок и содрогнулся.

– Я бросил кое-что другое, – сказал он. И сразу все стало ясно.

Сто сорок минувших ночей у двери старого дома в стиле короля Георга я выпивал с моим заказчиком «посошок на дорожку» – жгучий глоток «Бурбона» или еще чего-нибудь «для сугреву».

Затем, вдыхая запахи позднего лета, запахи пшеницы, ячменя, овса, смешанные с моим собственным, разящим перегаром дыханием, я шел к машине, где сидел человек, коротавший в ожидании моего звонка все эти долгие вечера в заведении Гебера Финна.

«Идиот! – подумал я. – Как я мог об этом забыть?»

В долгие часы неторопливых задушевных бесед у Гебера Финна эти трудолюбивые парни словно бы сажали сад, заботливо взращивали его, а потом снимали урожай. Каждый из них сам сажал свое дерево или цветок, их садовыми инструментами были языки и поднятые за боковым стеклом машины; приборный щиток не работал уже много лет.

Там Ник и получал свою душевность. И она постепенно исчезала, смытая нудными дождями, проникающими в разгоряченные нервы и утихомиривающими в теле разнузданные страсти.

Те же дожди омывали его лицо, выявляя на нем признаки ума, линии Платона и Ахиллеса. Спелость урожая окрашивала щеки, согревала глаза, понижала голос до обволакивающей хрипоты, разливалась в груди, и сердце с галопа переходило на легкую рысь. Дождь смягчал его жесткие ладони, сжимающие дрожащий руль, бережно и удобно усаживал его в кресло из волосяной бортовки. И Ник бережно вез нас сквозь отделяющие от Дублина туманы.

И будучи сам хмельным и вдыхая жгучие пары виски, я никогда не замечал какого-либо запаха от моего старого приятеля.

– Да, – повторил Ник, – я бросил кое-что другое.

Последний кубик головоломки встал на свое место.

Стояла первая ночь Великого поста.

Впервые за все ночи, которые я провел с Ником, он был трезв. Все те сто сорок ночей Ник вел машину осторожно и легко не из-за моей безопасности, нет.

Просто сидящая в нем душевность качалась то туда, то сюда, пока мы ехали по долгим и извилистым дорогам.

И тогда я сказал себе: «Кто же все-таки знает ирландцев, и что же все-таки они из себя представляют?»

Но мне не хотелось думать об этом. Для меня существует только один Ник. Такой, каким его сотворила сама Ирландия, с ее погодой, дождями, севом и урожаем, с ее отрубями и кашами, пивоварнями, бутылочным разливом, с ее летними трактирами, выкрашенными киноварью, бередящими запахами пшеницы и ячменя. И когда ты едешь через болота, ты чувствуешь ее громовой шепот. И все это – Ник. С его зубами, глазами, сердцем, легкими, руками. И если вы меня спросите, что делает ирландцев такими, какие они есть, я ткну в поворот к заведению Гебера Финна.

Первая ночь Великого поста, и, не досчитав до девяти, мы в Дублине! Я выхожу из машины, она медленно тащится по мостовой, и тогда я нагибаюсь и сую деньги моему водителю. Искренне, с мольбой, с теплотой, с самыми дружескими побуждениями, которые можно себе представить, я заглядываю в это симпатичное, по-мужски грубоватое, странно светящееся лицо.

– Ник, – позвал я. – Сделай мне одолжение.

– Какое угодно.

– Возьми еще и эти вот деньги, – сказал я, – и купи самую большую бутылку Ирландского мускуса, какую сможешь найти. И прежде чем заедешь за мной завтра вечером, выпей ее до дна. Ты сделаешь это, Ник? Ты обещаешь? Перекрестись и поклянись жизнью, что ты это сделаешь.

Он подумал, даже сама мысль о том, что я ему предлагаю, сделала его лицо прежним.

– Вы наводите меня на тяжкий грех, – сказал он.

Я втиснул деньги ему в ладонь. Он засунул их в карман и молча уставился перед собой.

– Спокойной ночи, Ник, – сказал я. – До свидания.

– Дай Бог, – ответствовал Ник.

И он уехал.

Время уходить

The Time of Going Away 1956 год

Переводчик: А. Хохрев

Мысль взрастала три дня и три ночи. Днем голова вынашивала ее, словно зреющую грушу. А ночью он позволял мысли обретать плоть и кровь и висеть в тишине комнаты, освещаемой лишь деревенской луной да деревенскими же звездами. В молчании перед рассветом он рассматривал эту мысль со всех сторон. На четвертое утро протянул руку, уже невидимую, взял мысль в ладонь, поднес ко рту и сжевал всю, без остатка.

Он вскочил так быстро, как только мог, затем сжег старые письма, упаковал несколько самых необходимых вещей в крохотный чемоданчик и надел вечерний костюм, повязав к нему галстук цвета воронова крыла, словно шел на поминки. Спиной он чувствовал, что в дверях стоит его жена и, словно критик, который в любую минуту может ворваться на сцену и остановить представление, оценивает его маленькую пьеску.