Плохая кровь, стр. 33

Рэйко перегнулась через него и взяла сигарету из пачки «Мальборо», что лежала на ночном столике.

– Это вроде той спиритуальной фигни, какой нас потчуют в школе наставники по каратэ. Ты что, в дзен-буддизм ударился? – Она зажгла сигарету и швырнула зажигалку обратно на ночной столик. Зажигалка отскочила и упала на пол. Рэйко не потрудилась ее поднять.

Когда она упомянула про школу, Нагаи подумал о том рабе на птицефабрике, о Такаюки, который был ее одноклассником. Она была такой же стервой тогда, когда бедный маленький ублюдок пытался завоевать ее расположение уроками английского? Она могла быть жестокой, когда хотела.

Нагаи посмотрел на свою зажигалку, что валялась на дешевом синем ковре.

– Это не дзен-буддизм, а просто здравый смысл. В таких ситуациях следует обдумывать стратегию. Спроси как-нибудь у Масиро.

Она выпустила дым, скривив рот.

– Нет уж, спасибо.

– У него можно многому поучиться.

Она не ответила. Нагаи знал, что Рэйко считала Масиро всего лишь одним из головорезов банды, ставила его неизмеримо ниже себя – настолько, что не давала себе труда даже и думать о нем. Но стоит ли хорошая баба верного человека? Да еще такого искусного, как Масиро? Тут и спрашивать нечего. Масиро не огрызается никогда.

Она все еще дулась, глядя на струйку дыма, что поднималась от сигареты, зажатой в руке. Нагаи забрал у нее сигарету и сунул себе в рот, затем намотал на пальцы узкую прядь ее волос и сделал маленькую петельку на конце. Щурясь сквозь сигаретный дым, он пристроил петельку ей на сосок и затягивал до тех пор, пока она не оттолкнула его руку. Тогда он тихо рассмеялся. Вдруг она обняла его, ткнулась головой в грудь, покрыла татуировки своими эбеновыми волосами. Он улыбнулся. Такое зрелище ему нравилось.

– Я люблю тебя, Нагаи. Все, чего я хочу, это чтобы мы с тобой были счастливы. Это все, чего я хочу.

Нагаи почувствовал слезы у себя на груди и стал гладить ее, пропуская между пальцами массу ее волос. Улыбка сошла с его лица. Я люблю тебя... Как американцы в видеофильмах. Берт Ланкастер и блондинка на пляже... Трахаются... Песок набивается в купальный костюм... Как раз перед Перл-Харбором.

Он гладил ее волосы и смотрел на зажигалку, лежавшую на полу, прислушивался к уличному шуму, что доносился из-за задернутых портьер. Уже, наверное, поздно. Масиро ждет. Жена Д'Урсо тоже ждет Рэйко «с прогулки». Им пора идти.

Глава 17

– А где же русская приправа? – Тоцци, казалось, озлился вконец.

Гиббонс намазал горчицей обе половинки своего бутерброда с ветчиной на ржаном хлебе, а Тоцци тем временем скорчил рожу над своим. Теперь-то что еще не слава Богу?

– Что стряслось?

Тоцци не ответил. Он пожирал глазами их официантку, стараясь привлечь ее внимание, но в закусочной Руди, как и в любом другом более-менее приличном заведении нижнего Манхэттена, в обеденное время было полно народу; женщина была занята, принимая заказ в соседнем отсеке.

– Я хожу сюда по меньшей мере дважды в неделю, – прорычал Тоцци, – и девять раз из десяти заказываю одно и то же: индейку на ржаном хлебе, тушеную капусту и русскую приправу сверху на бутерброд. И всякий раз что-нибудь, да не так. Обычно они забывают положить капусту на бутерброд, но сегодня – нечто новенькое. Сегодня они забыли русскую приправу. – Теперь официантка устремилась к стойке с бутербродами. Тоцци замахал ей рукой. – Сельма! Сюда, пожалуйста!

– Все нормальные люди едят капусту с тарелки, – сказал Гиббонс, разглядывая половинку своего бутерброда. – Тебе-то зачем она нужна на бутерброде? Ты что, особенный?

– Затем, что мне так нравится и так я, черт возьми, заказывал. Сельма!

Гиббонс впился зубами в ветчину, желая одного: чтобы Тоцци наконец заткнулся и съел свой чертов сандвич таким, каков он есть. Сдалась ему эта Сельма! Из-за нее Гиббонс не так часто ходил сюда. Лицо грустной коровы, трагические вздохи – снова и снова, бия себя в грудь, она плачется в жилетку, рассказывая всем и каждому свою старую историю. Господи Иисусе.

Гиббонс ел, Тоцци махал рукой, и вот наконец Сельма приковыляла к ним, тряся сиськами, с карандашами, заткнутыми по обе стороны залитой лаком рыжей накладки, которая казалась совершенно незыблемой.

– Что угодно, сладенький мой?

Тоцци во всех деталях изложил свою великолепную проблему. Он ныл, как старая дама в отделе социального обеспечения. Гиббонс ел себе и ел, стараясь не слушать, надеясь, что сможет как-нибудь пропустить следующий номер – печальную историю о Лидии и Моррисе.

Когда Тоцци кончил жаловаться, Сельма медленно покачала головой, издала какой-то кудахтающий звук, и лицо ее вытянулось. Затем она вздохнула, протиснулась в отсек и уселась рядом с Тоцци, упершись в него бедром. Черт, вот оно, начинается.

– Знаете, Руди никогда не делал подобных ошибок, – проговорила она, вздохнув еще раз – глубоко, с чувством. – Вы должны его простить. Он сам не свой с тех самых пор, как Лидия бросила его.

Гиббонс поглядел на коротышку в скверном паричке, который резал бутерброды за стойкой. Выглядел он не столь уж несчастным.

Сельма снова вздохнула, помедлила и принялась рассказывать.

– Эта Лидия – красивая женщина, что тут говорить, но и заполошная, как не знаю кто. В закусочной работать не желала никак. Не по ней, значит, работа. Ни официанткой, ни кем еще – просто ни в какую. «Ладно, – сказала я тогда Руди, – сами справимся». То есть я имела в виду – кому она нужна, такая цаца? Даже под пистолетом вы бы ее не заставили налить как следует чашку кофе, не разбрызгав половину. А если уж она и снисходила до работы, так только глазки, строила любому, кто на нее внимание обратит, – и поверьте мне, все обращали внимание на Лидию; Даже мой Моррис, паршивец.

Сельма устремила глаза к потолку и несколько раз стукнула себя кулаком в грудь.

– Шесть дней в неделю мы с братом ездили ни свет ни заря с Лонг-Айленда, чтобы открыть заведение. В четыре двадцать, каждое утро, Руди заезжал за мной. Так продолжалось двадцать два года. Могли ли мы предполагать, что там, в Хэмпстеде, моя золовка Лидия греет простыни муженьку моему, сукину сыну? И что это продолжалось долгие годы, почти с того самого дня, как эта сука – простите за выражение – стояла под венцом с моим бедным братом. Вы представляете себе? Мы так ничего и не знали, ни Руди, ни я. Мы были очень заняты здесь. Но вот в один прекрасный день эта парочка заваливается сюда как раз перед обеденным наплывом, и они заявляют нам, что любят друг друга и уезжают вместе. Руди просто обалдел – он так и не смог работать до конца дня. А я готова была убить ее. Один из парней, что моют посуду, удержал меня, просто буквально схватил за руку. У меня как раз в руке был хлебный нож. Я бы ее, поганую суку, пополам разрезала, как палку колбасы.

Сельма остановилась, покачала головой и снова вздохнула.

– И вот на часах десять минут двенадцатого, и я смотрю, как те двое садятся в наш «крайслер», за который, кстати, осталось внести семь выплат, а прочее большей частью внесла ваша покорная слуга, и отъезжают Бог весть куда. Я так и не видела их больше – ни его, ни ее. Ни машины. А машина была хорошая. Надеюсь, эта дрянь крови ему попортила. – Сельма снова вздохнула и уставилась в пространство.

– Какой ужас, – сказал Тоцци. Ему было явно неудобно. Возможно, чувствовал свою вину: у женщины такое горе, а он цепляется с такими пошлостями, как русская приправа. Простачок.

Гиббонс откусил кусок ветчины и, жуя, уставился на официантку.

– И давно это случилось, Сельма?

Она остановила взгляд на Гиббонсе и мстительно прищурилась.

– Я этого никогда не забуду. Это случилось прекрасным солнечным днем в апреле. В пятницу. В семьдесят втором году.

Гиббонс кивнул.

– Жизнь, Сельма, тяжелая штука: – В семьдесят втором году у него еще не было лысины. И у Руди, наверное, тоже. Он посмотрел на Тоцци, который пытался изобразить на лице сочувствие, хотя хотелось ему одного: чтобы она ушла наконец и дала им поесть. Ну что, доволен? Паршивец.