Пелагия и белый бульдог, стр. 57

Председатель: «Ничего не стоило» – это не доказательство.

Лисицына: Вы правы, ваша честь. Но если вы позволите мне… (Подходит к столу с вещественными доказательствами и берет фотографическую треногу. Подходит с нею к подсудимому Бубенцову.) Владимир Львович, прошу вас протянуть руки. (Подсудимый Бубенцов сидит неподвижно, глядя на Лисицыну. Потом вытягивает над барьером скованные руки.) Попробуйте обхватить треногу пальцами. Видите, господа? У него маленькие руки. Он просто не смог бы достаточно крепко ухватить этот увесистый статив, чтобы нанести удар такой мощи. Отсюда со всей очевидностью следует, что Аркадия Сергеевича Поджио убил не он.

Сильный шум в зале. Выкрики: «А ведь верно!», «Ай да монашка!» и прочее подобное. Председатель звонит в колокольчик.

Лисицына: Позвольте уж и еще одну демонстрацию. (Подходит с треногой к подсудимому Спасенному.) А теперь, Тихон Иеремеевич, попробуйте-ка вы.

Спасенный проворно прячет руки, доселе лежавшие на перилах барьера, за спину. В зале многие вскакивают на ноги. Председатель звонит в колокольчик.

Лисицына: Статив настолько велик, что обыкновенному мужчине обхватить его пальцами вряд ли удастся, а у господина Спасенного руки необычайной величины. Для него эта задача трудности бы не составила… И еще у меня есть к суду просьба. Нельзя ли произвести телесный досмотр господина Спасенного? А именно – обследовать его правое бедро и ляжку. Дело в том, что когда в дроздовском парке мне накинули на голову мешок, я дважды воткнула вязальные спицы в ногу нападавшего. Довольно глубоко. Должны были остаться четыре следа от уколов.

Спасенный (вскакивает и сипит с места): Ведьма! Ведьма!»

XII

Черный монах

После выступления сестры Пелагии заседание продолжалось еще некоторое время, но исход дела уже был ясен, да и внимание публики рассеялось. Тихона Иеремеевича увели освидетельствовать, и точно – на правой ляжке у него обнаружились четыре розовые точки. Прений между сторонами не возникло, потому что прокурор от стольких крутых поворотов пришел в некоторое отупение, а адвокат выглядел совершенно довольным: дела его клиента складывались неплохо, а судьбу Спасенного защитник на своей ответственности не числил.

Тихон Иеремеевич, как ни странно, плакать и канючить не стал. На вопрос, признает ли себя виновным в убийствах, только покачал головой. Сидел с неподвижным лицом, полуприкрыв глаза, и, казалось, не прислушивался ни к напутствию судьи, ни к ответу присяжных, ни даже к приговору. Его сморщенное личико разгладилось и даже обрело некоторую значительность, прежде совершенно этой физиономии несвойственную. Бубенцов же, напротив, вел себя до чрезвычайности нервозно: всё вертелся, то поглядывал на своего секретаря, то выворачивал шею, чтобы посмотреть на сестру Пелагию, и вид у него в такие моменты делался озадаченный и даже глуповатый. Монахиня, впрочем, до самого конца процесса просидела, ни разу не подняв глаз, так что несолидное поведение Владимира Львовича, вероятно, осталось ею незамеченным.

Приговор никого не удивил. Тихон Иеремеевич Спасенный, который так и не повинился и похищенных денег не вернул, получил пожизненную каторгу. Владимира Львовича же освободили из-под стражи прямо в зале суда, и час спустя он уже покинул нашу губернскую столицу, опозоренный в глазах большинства, но и оплакиваемый втайне некоторыми особами.

А дальше все в Заволжске стало понемногу успокаиваться и устраиваться. Будто упал в пруд камень, и поначалу взъерепенилась от этого вода, полетела брызгами, и волны побежали кругами, но вскоре их бег замедлился, сник, и сровнялась гладь, снова уснула тихая заводь, хоть и долго еще выпрыгивали на поверхности звонкие пузырьки.

Людмила Платоновна фон Гаггенау после долгого отсутствия побывала у владыки на исповеди. Вышла оттуда вся заплаканная, с покрасневшими, но ясными глазами. После имел Митрофаний и продолжительную беседу с губернатором, которого совершенно успокоил и дал ему понять, что тревожиться Антону Антоновичу не из-за чего. Тайны исповеди преосвященный не раскрывал, да и говорил больше намеками, но потом все равно наложил на себя суровую епитимью.

Матвей Бенционович просил губернатора за полицмейстера Лагранжа, но получил отказ. Можно было бы на этом счесть долг благодарности честно выполненным, но Бердичевский сходил еще и к архиерею – безо всякой надежды, а единственно для очищения совести. Однако Митрофаний неожиданно отнесся к заступничеству сочувственно и сказал так: «Не надо Лагранжа под суд. И с должности гнать лишнее. Я так полагаю, что человек он отнюдь не пропащий. Ведь очень просто мог бы устроить так, что Мурад тебя убил бы и концы в воду. Скажи Феликсу Станиславовичу – поговорю с губернатором». Полицмейстер остался и теперь тоже исповедуется у преосвященного.

* * *

Но еще ранее всех этих событий – собственно, в самый день суда – случилось одно происшествие, о котором следует упомянуть особо.

Когда присяжные удалились на совещание, а в зале все заговорили разом, делясь впечатлениями от процесса и предположениями относительно грядущего вердикта, владыка счел неподобающим своему сану оставаться среди праздноболтающей публики и, по приглашению председательствующего, удалился в комнату для почетных гостей. Сестру Пелагию поманил пальцем, чтобы следовала за ним. Шел коридором мрачный, смотрел под ноги и сердито стучал архиерейским посохом.

Когда они оказались наедине, монахиня виновато поцеловала преосвященному руку и сбивчиво заговорила:

– Ваша правда, отче, Бубенцов – злоделатель и адское исчадие. Теперь выйдет на свободу и, хоть синодальная его карьера кончена, но он на своем веку еще много разного зла сотворит. Сила у него большая. Залижет раны, поднимется и снова станет сеять ненависть и горе. Но нельзя же неправду искоренять посредством неправды! Я ведь воистину только в самый последний миг поняла, как оно было, а то бы непременно испросила у вас благословения на выступление. А еще вернее, вас бы упросила свидетельствовать. Но времени объясниться совсем не было, судья уж и заканчивать собрался. Вот и я выпятилась со своими рассуждениями. А вышло так, что я вас перед всем обществом выставила в невыгодном свете. Можете ли вы меня простить?

Она смотрела на епископа со страхом и чуть ли не с отчаянием. Митрофаний тяжко вздохнул, погладил духовную дочь по голове:

– Что глупцом и спесивцем меня выставила, так это поделом. Чтоб чрезмерно не заносился. И лавров чужих не стяжал. Знаю за собой эту греховную слабость, за нее и наказан. Но это бы еще полбеды. Устыжен я тобою, Пелагия, много устыжен. И устрашен. Как оно складно-то выходит, когда на мир через цветное стеклышко смотришь. А цвет подбираешь такой, чтоб тебе был по сердцу. И тогда твой личный враг видится не просто твоим недоброжелателем, а преступником и врагом всего рода человеческого, а друг, хоть бы и многогрешный, – светлым ангелом. Это пускай политики на мир через цветные стеклышки смотрят, пастырю же нельзя. Простое должно быть стекло, а еще лучше бы вовсе без стекла… – Владыка сокрушенно покачал головой. – И про то, что злом зла не искоренишь, ты тоже права. Просто вместо одного зла утвердишь другое, более сильное. А бубенцовское зло, оно особенное. Оно не столько на законы, сколько на человеческие души покушается. Судейским с таким злом не сладить, такое дело только Божьей церкви под силу. Долг церкви бдить за злом и разоблачать его.

Сестра встрепенулась и быстро проговорила:

– А мне думается, отче, что у Божьей церкви совсем иное предназначение. Бдить за злом не надо бы, и разоблачать тоже. Потому что от этого страх происходит. Не злом бы нам заниматься, а добром. Кротостью нужно и любовью. От страха же ничего хорошего никогда не будет.

– Это ты так про Божий страх рассуждаешь? – грозно вопросил епископ. – Опомнись, Пелагия!