Под увеличительным стеклом, стр. 4

Я лежал, укрытый до подбородка одеялом, в шапке-ушапке на голове, и смотрел, как мать наводила глянец в моей комнате. Перво-наперво она освободила шкафы и протерла их внутри. Затем перемыла посуду, в том числе и неиспользованную, и аккуратно расставила все по полкам. Я извелся, пока она гремела чашками и тарелками. Каждый звук меня раздражал, причинял боль. Даже от позвякивания коньячных рюмок у меня мороз пробегал по коже. К счастью, я был избавлен от гудения пылесоса. Я попробовал было углубиться в чтение, как вдруг она подошла ко мне, взяла из рук книгу, хмыкнула, взглянув на обложку.

– Рольф Кемпинский. Я зачитывалась им в юности. В библиотеке всегда была очередь на его книги. Бывало, что новый роман еще только должен был выйти, а я уже записывалась на него. И читать могла ночь напролет. А утром ничего, бодрая была. Ты ведь знаешь меня! И весь день потом – работаю по дому и думаю о героях. Фантазирую, домысливаю, как там у них могло бы сложиться дальше. И ты знаешь – частенько угадывала, да. Не всегда, конечно.

Я рассказал ей о своем посещении Кемпинского. Она так заинтересовалась, что даже уборку оставила, придвинула стул к моей кровати и села слушать. Судьба Кемпинского взволновала ее. Она сидела задумавшись, печально глядя перед собой. А потом сказала, что мой отец иногда ревновал ее к книжкам, которые она читала по ночам.

– Отца я никогда не видела с книгой. Думаю, что он вовсе не умел читать. А меня называл больной. Но я часто читала ему вслух. Кстати, тебе нельзя сейчас много читать. При гриппе это вредно для глаз. Давай лучше я тебе почитаю, а ты, глядишь, и заснешь.

Я согласился. Во всяком случае, это лучше, чем слушать, как она гремит тарелками. Мать сбросила туфли и просунула ноги ко мне под одеяло. Меня как будто током пронзило, когда она прикоснулась ко мне холодными как лед кончиками пальцев. Но я только сцепил зубы.

– Раньше, бывало, я вот также просовывала к тебе под одеяло свои ноги, и ты грел их. У тебя всегда были

теплые ступни. Я еще называла тебя: «Мое маленькое шерстяное одеяло». Ты помнишь?

– Да, ма, помню.

– Так где мы остановились?

– Страница 282, сверху.

Прошло, наверное, с полчаса, и меня потянуло писать статью. Но только я попробовал было встать, как мать напустилась на меня:

– Даже не думай. Ты болен.

– Но, ма, мне нисколько не повредит, если я чуть-чуть посижу и попечатаю.

– Нет и еще раз нет. Я знаю тебя. Этим дело не кончится. Тебе понадобится позвонить в редакцию. Выяснится, что ни у кого, кроме тебя, нет времени. Пойдет спешка. Ты засядешь за машинку. Какая-нибудь неувязка выйдет, окажется, что тебе надо позарез в редакцию – обсудить макет, и так одно за другим, и ты наконец свалишься. Нет, мой хороший. Оставайся в постели. Я ведь только добра тебе хочу.

– Я понимаю, ма, ты хочешь мне счастья, но сейчас это просто горе лежать вот так… Наш разговор меня возбудил, и я…

– Один раз ты можешь позволить себе отдохнуть.

– Ма, я…

– Вот тебе таблетки и давай укройся хорошенько.

Возможно, она ничем не отличалась от других матерей. Добросердечная, любезная; но считала себя вправе употребить – якобы во благо мне – родительскую власть и всегда умела взять верх над моей волей. Сопротивляться было бессмысленно. Я понял, что сейчас лучшее для меня – это постараться заснуть. А там она, может быть, уйдет, и я засяду за свою статью.

6

Когда действие таблеток ослабло, крепкий сон сменился легкой дремотой. Словно бы откуда-то издалека до моего слуха доносились звуки, напоминавшие пыхтение паровоза.

Это похрапывала моя мать. Она спала, сидя на стуле; голова ее была запрокинута назад, рот полуоткрыт. Полы халата разъехались. На коленях покоилась раскрытая книга. Ноги по-прежнему лежали под одеялом на моей кровати. С минуту я раздумывал, что мне делать. Ее нельзя было оставлять в таком положении. Лоза слишком неудобная. И шея у нее наверняка затекла и онемела.

Комната моя блестела. Такое впечатление, будто я только въехал в нее. Одно портило общую картину – моя неприбранная постель со сбитыми помятыми простынями. Я накинул матери на ноги шкуру. Ту, что привез когда-то из Греции. Я страшно гордился своим приобретением, почитая себя обладателем редкостной заморской штучки, пока не увидел точно такую же в нашем универмаге. Вдобавок она оказалась еще и дешевле моей, греческой. Но штука была отменно теплая. Я только накинул ее матери на ноги, как она очнулась ото сна.

– Никки, ты почему не в постели?

– Я только хотел тебя укрыть. Ты спала.

– Глупости. Тебе лишь бы вскочить под любым предлогом. Хочешь еще и воспаление легких схватить?

– Но, ма…

– Никаких но.

Зазвонил телефон.

Я уже юркнул под одеяло. Мать взяла трубку. Я подумал со страхом: что, если это Катя? Мать, чего доброго, еще возьмет и не даст мне с ней поговорить. Не бороться же мне с ней из-за трубки.

– Ули? Какой еще Ули? Ах да, вы по части объявлений. Прекрасно помню. Вы были как-то на дне рождения у Никки. Я еще делала картофельный салат, который вы так нахваливали. Конечно, можете поговорить. Только в редакцию ему нельзя. Он в тяжелом состоянии. Ему сейчас вредно волноваться.

Выговорившись, мать передала трубку мне.

Опять этот вопрос, который у нас постоянно дебатировался. Должен ли наш альтернативный журнал печатать любой рекламный текст, за который платят, или отбирать то, что соответствует его общественной позиции.

В данном случае речь шла о предложении, которое Ули получил от табачной фирмы. Они хотели купить для цветной рекламы своих сигарет обложку в последующих двенадцати номерах. Мы уже спорили как-то из-за этого, мнения разделились, некоторые считали недопустимым, чтобы сознающий свою ответственность журнал помещал рекламу сигарет или спиртных напитков; это касалось также кредитных дельцов и бундесвера. Но сигаретная фирма платила за каждую обложку по 6 тысяч марок. «А при двенадцати номерах это составило бы 72 тысячи марок!» – уже прикинул Ули. Он был у нас агентом по объявлениям, и кому как не ему было знать, что с другими заказами не так скоро отхватишь 72 тысячи марок. А без объявлений не может существовать ни один журнал. Макет, набор, печатание, литсотрудники и репортеры, сбытовики – все пожирает денег намного больше, чем дает чистая прибыль от продажи журнала. Наш, иллюстрированный, к примеру, стоит в киоске три марки. От этой суммы мы имеем только одну марку и пятьдесят пфеннигов, остальное идет владельцу киоска и оптовикам. Этих денег хватает самое большее на печатание. Нам уже не остается ничего. То есть даже мы, шелкоперы из альтернативного журнала, живем, по сути дела, рекламой. Как оно не претит многим из нас, все-таки это лучше, чем корпеть в какой-нибудь крупной газете и жить на доходы от рекламы больших концернов.

– На твоем месте я бы не раздумывая принял заказ, – сказал я в трубку.

– Хорошо, ты – за. Ну, Катя, положим, тоже. А другие? Ведь они же потом снова насядут на меня.

– Чепуха! Как-никак мы все живем на это.

– А ты знаешь, какой шум подняла Катя из-за рекламы этого клуба Лолиты…

– Но это же совсем другое. Никто не умрет от рака легких только потому, что мы поместим рекламу сигарет. Не будь больше папой, чем сам папа.

– А ты, собственно, что сейчас делаешь?

– Лежу с гриппом.

– Ну выздоравливай и привет маме.

Мать взяла у меня трубку и положила ее на рычаг. Опека матери приковала меня к постели, пожалуй, больше, чем сама болезнь. Пока она готовила картофельный салат, я снова вздремнул.

7

Когда Катя вышла от меня на улицу, ее попытался остановить некий молодой человек с приятной наружностью. На нем был темно-синий костюм, белая рубашка с безукоризненным воротничком и черный в крапинку галстук. Он немного смахивал на служащего похоронного бюро. На вид Катя дала ему лет тридцать.