Лики любви, стр. 13

Я рассказываю тебе этот сон, мой милый читатель, а сам вспоминаю, что видел я себя тоже со стороны и преимущественно со спины. События во сне развивались, и вместе с ними менялось мое восприятия самого себя и внешнего мира. Я взял удочку, и поймал огромную желтую рыбу с золотящейся чешуей. Небо потемнело и в облаке сероватого дыма возник образ дьявола, живущего на дне этого небольшого озера. И он спросил меня, буду я освобождать из плена пойманного мной заколдованного человека и предупрежден ли я о последствиях. Я задумался…Милый мой читатель, я обязательно расскажу тебе, чем закончился этот сон, хотя заранее как человек не терпящий, когда раз разожженное во мне любопытство не погашают должным потоком фактов, должен предупредить тебя о том, что самая интересная часть этого сна была тебе поведена и впереди тебя не ожидает еще более захватывающего продолжения, которого ты, скорее всего, ожидаешь. Однако сон этот я привожу здесь единственным образом для того, чтобы указать на разницу в восприятии мира внешнего, зависящей от того, смотришь ли ты на себя как бы со стороны или, напротив, воспринимаешь мир изнутри, а вовсе не поведать об этом сне как неотъемлемой частице моего внутреннего мира. Итак, когда я смотрел на морского дьявола, я смотрел на него изнутри, а это, в свою очередь, означает, что я не видел себя. Я не воспринимал себя отдельно от собственного внутреннего мира, а это говорит о состоянии гармонии, о котором я так много уже рассказывал и которого удалось достичь нашей героине вдали от кипящей суеты неблагозвучного (в отличие от природы, а значит – относительно природы) города.

Я буду рад, если я сумел уже к настоящему моменту донести до любезного моего читателя прозвучавшую недавно мысль, однако я все же, как и обещал, опишу, чем закончился мой сон. Я подумал и дал дьяволу ответ, что я хочу спасти человека от чар. Тогда мне прочитали его краткую биографию. Мне все более и более биография спасенного мною человека напоминала биографию Евы. Мне сказали, что человек хороший и, привязывая его к себе, я ничем не рискую. Передо мной возник образ Евы, на этом сон закончился.

И вспоминая этот сон в контексте того разговора с Евой, а также сейчас, рассказывая обо всем это тебе, мой милый читатель, и вдобавок к этому вынося из пучин немилосердного времени свои воспоминания об этом сне, спасая их от его коварства и заставляя оживать во времени почти также, как я спас тогда Еву, я понимаю или, вернее будет сказать, – из имеющихся у меня обобщений делаю выводы, что во сне человек видит себя со стороны, если он чем-то в себе недоволен, в частности – если у него возникает разобщение со своими внутренним миром, который в этот момент становиться для него таким же чужим, как и мир внешний. Он выходит за границы своего внутреннего мира, он выходит за границы себя. Он перестает сам для себя быть абсолютным, а только в абсолютном можно достигнуть гармонии. Только ощущая себя чем-то абсолютным можно по-настоящему быть собой.

Контраст

Перенесемся в воображении на крыльях времени (ах, если бы это путешествие было и вправду возможно) в годы нежной юности нашей героини. Я уже достаточно сказал о ее детстве – и я прошу прощения, если тебе, мой милый читатель, этот рассказ показался слишком сухим, я старался показать только самое существенное, пусть даже мое повествование и получилось чересчур эмоциональным, а потому лишенных некоторых описаний. Сейчас я хочу вспомнить второй год обучения Евы в художственной школе. Мое воображение тут же являет мне замечательные картины тех прекрасных дней, когда сентябрьскими ненастными буднями она спешила на занятия с непомерно тяжелым для нее мольбертом, грузом своим искажающим ее прекрасную осанку; ее красный берет (она не расставалась с ним долгие годы, и если я не ошибаюсь, она до сих пор продолжает хранить его как вещь, связывающую ее с тем временем, словно этот берет является доказательством подлинности всех некогда происходящих событий), укрывающим ее выбеленные летним, но уже побледневшим солнцем от навязчивых капель непрекращающегося дождя. Иногда мы случайно встречались на остановке автобуса, и я удивлялся тому, что в ее глазах не было ни капли печали, которую с легкостью умеет сеять в них осенняя неприветливая погода, пришедшая на смену прекрасным летним дням. В ту пору, а я напомню, что шел второй год обучения Евы в художственной школе, она училась выполнять рисунки карандашом. Мне не раз доводилось наблюдать за тем, как ее карандаш оставлял первые, нечеткие еще линии на белом листе, словно этот кто-то своими неловкими, неуверенными шагами искал путь в темноте. И вот уже появлялись контуры, настолько далекие от совершенства, что, смотря на готовый уже рисунок, за процессом создания которого я с интересом наблюдал несколько часов, я не переставал дивиться тому, как эти неуклюжие линии могли привести к тому, что рисунок словно оживал на бумаге, и она переставала казаться листом с нанесенными на нее тенями – она выступала в роли полноценного окружения изображенного предмета или человека. Однако до удачи в работе над карандашными эскизами Еве на второй год обучения было еще далеко. Я не буду рассказывать здесь ни о тех сомнениях, которые иногда посещали нашу героиню, ни о сотнях листах переведенной поисках нужной, но так и не пойманной линии бумаге, ни о сточенных карандашах с изломанными от столь болезненных для них ударов грифилями. Я хочу рассказать о самом главном приеме в искусстве рисунка, которому обучили Еву, и которым она поделилась со мной.

Как-то с занятий Ева пришла в расстроенных чувствах – учитель снова остался недовольным ее работой. Они занимались в группе, и целью урока того дня было нарисовать портрет друг друга. При этом на всю работу – от чистого листа до законченного рисунка – отводилось всего полтора часа. Ева в качестве натурщицы выбрала свою подругу, при этом составление композиции было также оставлено на усмотрение учеников. Изящество Евиной композиции заключалась в том, что подругу свою она изобразила у мольберта с занесенным над ним, зажатым в трепетном ожидании работы руке карандашом. Ева рисовала портрет человека, собиравшегося в свою очередь нарисовать ее портрет. Учитель, обходя класс, рассматривал все рисунки, и по тому, как бережно он запускал пальцы правой руки в свою аккуратно подстриженную бороду было абсолютно невозможно догадаться о его отношении к работе учеников. Когда он подошел к Еве, она как раз закончила выводить основные контуры и приступила к нанесению тонов. Откуда падает свет? Где самая освещенная сторона лица? А где самая темная? И насколько они отличаются? Вот привычные для художника вопросы. Но от звуковой формы, от зрительного восприятия до бумаги им приходится преодолевать непростой путь. И взглянув на евин рисунок, художник спросил: «А где ты будешь искать чернила для обозначения наиболее темных частей лица? Посмотри, каким темным ты выбрала тон для щеки, и посуди – насколько тогда темным должен быть тон для шеи».

Ева поняла свою ошибку, и прнялась выстветлять неправильно переданный ею тон. И пожалуй то был момент в ее жизни, когда она поняла относительность многих понятий, настолько прочно обосновавшихся не только в нашей жизни, но и в речи, так что существует много устоявшихся пар слов-противопоставлений, зачастую воспринимаемых нами образно: «белое-черное», «горячее-холодное», «истинное-лживое»… Возможно тебе, мой дорогой читатель, это и покажется чересчур наивным, но в ту пору Еве было немногим больше тринадцати лет, и она только начинала открывать для себя весь тот мир, в котором ей предстояло жить. Но почему получается так, что дети, с ранних лет своей жизни окружены атмосферой, в которой то и дело вспыхивают пары слов-противопоставлений, наиболее часто встречаемые из которых я употребил, почему тем не менее дети осознают всеобщий принцип относительности, или контраста, на уровне формирования ощущения в словесной форме «Все относительно» только в некотором, достаточно зрелом возрасте? Ответа четкого не существует. Все это лишь наши догадки и предположения. Однако мне кажется, так происходит потому, что дети не воспринимают всю шкалу – между белым и черным – цветов для них не существует промежуточного серого. Такие тонкие градации известны только нам. Детям неинтересны полутона. Два черных цвета для них – все равно останутся черными, в то время как для человека взрослого один черный оттенок на фоне другого может показаться белым.