Небо и корни мира, стр. 34

– У тебя хоть родные мать и отец, а я сирота, да еще изгнанник и чужак, – иногда жаловался он побратиму.

Встряхнув головой, Кресислав сквозь зубы бросал:

– Ты больше скули…

Его отец был пьян которую неделю, мать постарела и высохла раньше срока. Кресу казалось: есть беды, о которых не говорят. Лучше жаловаться на мимолетные неудачи и тоску, бывает даже простительно, выпив чарку. Но о том, о чем говорит Ивор, лучше бы молчать. Неужто сам не понимает?

Теперь, в походном шатре, Крес рад был бы высказать, что лежит у него на сердце. Но Ивор спал… И может же спокойно спать! Будто не видел, как горел хлеб на полях, мимо которых еще недавно проходило их войско… «Как они тут не боятся сеять? – думал Крес. – Ведь, может, уже не придется снимать урожай. Лучше бы оставили себе все зерно, смололи, и были бы хотя бы запасы хлеба, чтобы дотянуть до Конца. А они сеют!»

«Прикажи сжечь это поле, князь Кресислав!» – «Как жечь, это ж колосья, а не враги!» – точно ужаленный, обернулся на советника молодой князь. «Этот хлеб больше не нужен людям. Скоро на небесах они будут вкушать хлеб небожителей. А колосья в здешних полях дадут силы войскам Богоборца противостоять Престолу более долгий срок. Вот почему их надо сжечь. Нельзя ничего беречь на нашем пути, потому что для будущего оно не нужно, а пойдет только на потребу сыну погибели».

Поначалу Кресислав почти не встречал сопротивления на пути своего войска. Он слышал, что власть богоборца крепка только по самой западной границе, там, где у него застава – в Гронске, в Залуцке, – и так-сяк держится в Дар-городе, откуда сам Яромир родом. Небольшое войско Креса сумело обойти заставу и опасные крепости без боя.

С попутными деревнями возвратившийся на родину истинный князь поступал одинаково: сжигал поля, отбирал сено и продовольствие в обоз, а из мужиков сколачивал свое ополчение. Среди сельчан находились и добровольцы. Они славили князя Кресислава и охотно присягали ему, а Яромира называли сыном погибели и разорителем.

Кресислава утешали эти проклятья. Он думал: «Стало быть, богоборец еще худший злодей, чем я». И, поймав себя на такой странной мысли, в сомнении качал головой.

Бывшие богатеи жаловались: Яромир отнял у них зерно. Зерно было только у зажиточных семей. Они хотели оставить его для себя, в запас, и не сеять совсем. Но Яромир по всему северу раскидал воззвания, чтобы сеяли. Помятую грамотку сельчане показали и князю Кресиславу.

«…Мы отстоим Обитаемый мир, – читал истинный князь написанное сыном погибели. – А чем потом жить будем, если поля зарастут бурьяном и лопухами? Сейте хлеб, стройте и подновляйте дома, родите и растите детей. Пусть мир будет населен нами и другими народами, потому что он не падет».

Яромир приказал, чтобы у богатых хозяев, которые собирались зерно придержать, его отнимали силой.

«Как мы на границе защищаем всех, а не одних больше, других меньше, – говорилось в грамоте, – так и вы хлеб растите для всех. Кто может быть хозяином хоть одного клочка земли, хоть одного колоска, когда Конец на пороге? Или этот мир будет наш, или он ничей не будет. Потому берите зерно силой, если богатые не дают добром: ведь берете не к себе в закрома, а чтобы бросить его в землю и собрать урожай».

Во многих селах так и сделали. В иных сельчане отправляли на заставу ходоков и просили Яромира прислать дружину, потому что сами не решались поднять руку на своих богатеев. С заставы приезжали Яромировы дружинники. Они живо заставляли хозяев снять замок с амбара.

– …Вы все виноваты! Против хозяев пошли! Грабить?! – выкрикнул Кресислав, гарцуя верхом перед толпой крестьян, которых по его приказу согнали на сельскую площадь. – Кто хочет – пусть кровью искупит свою вину перед Престолом. Помогите мне вернуть даргородский венец! Остальных ждет петля.

Оставляя за собой виселицы, сожженные дома и поля, Крес устало думал: «Поздно что-нибудь менять. Пойму все там, у подножия Престола».

Бывшие богатеи называли его избавителем и указывали «бунтовщиков», который надо было покарать. А ему хотелось крикнуть им: «Это для того я взялся за меч, чтобы ты был сытым среди голодных?! Чему радуешься, падаль, будто я к тебе в холуи нанялся!» А еще ему иной раз хотелось спешиться, бросить повод в руки своего стремянного и сказать стоявшим перед ним растерянным мужикам:

– Идем в поле!

Их мирная работа казалась Кресиславу желаннее начатой им войны.

Часть 3

Он был подкидышем. Ночью кто-то оставил его на крыльце трактира по дороге в Вельдерн.

У ребенка оказались треугольные звериные уши, поросшие легким пушком, и необыкновенно зеленые глаза, которые вдруг замерцали в темноте. Полукровка, сын земнородной твари.

Хозяин и рад был бы его утопить: понимал, что это зверек, у которого нет бессмертной души, а только обликом он очень уж смахивает на человека. Но из-за человечьего облика рука и не поднялась… Мальчик рос при трактире, как приблудный щенок. Хозяин подкармливал его, зато если мальчик заходил со двора в сени, трактирщик швырял в него сапогом, как в кошку. Он спал в сарае, под навесом для дров – прямо на поленнице – или где придется, лишь бы туда мог забраться ловкий, как горностай, худенький мальчик. Посетители обходились с ним по-разному: кто бросит кусок, кто пнет. Против всех бед у мальчишки имелось два средства: спрятаться или убежать.

В перелеске за трактиром был большой тенистый овраг, заросший репейником и беленой. В овраге водились мелкие серые пташки – вирки. Вирком назвали и подкидыша. Не давать же зверьку человечье имя!

Вирок ходил полуголый, пока кто-нибудь не сжалится и не отдаст ненужное тряпье. И это тряпье Вирок тоже снашивал до последней нитки. Он был уже подростком, а никакой работе его не учили. Вдобавок чем взрослее он становился, тем меньше ему перепадало подачек от трактирщика и посетителей. Вирок теперь жил в овраге. Там он сделал себе шалаш, такой маленький, что в нем можно было только лежать: паренек спал в этом шалашике. Ел он ягоды, корешки, крал из гнезд птичьи яйца, орехи из беличьих дупел. У Вирка был свой талант: он умел находить себе это скудное пропитание.

Парень знать не знал, что его настоящей матерью была овражница и что он живет, по сути, у себя дома. Лесовицы, полевицы, озерники, перелесники – все эти дети мира не отличали самих себя от природы, они были почти одно с поляной, с лесом, с травами, среди которых родились. Они не жили парами. Но ходила молва, будто человек способен пробудить в них дремлющее «я». Что стало с той самой овражницей, родившей Вирка? Может быть, тот, кто на время сделал ее человеческой женщиной, ушел восвояси. Или робкая овражница уснула на зиму в потайной норе, а проснувшись, уж не помнила своего «я» и своего человека, снова слилась сознанием с поросшим репьем оврагом. Догадалась ли она сама подкинуть детеныша людям, ощущая, что он – не как она, и не сможет жить ее жизнью? Или это отец, как умел, позаботился о нежданном сыне?..

Вирок, ночуя в своем шалаше, иногда видел какую-то маленькую молодую женщину, украшенную красными цветами репейника, в сером, перепоясанном вьюнком платье. Он знал, что в родстве с лесными тварями, и поэтому они часто показываются ему. А иначе в два счета отвели бы глаза, просто замерли бы на месте – и скрылись. Вирок и сам так умел: чтобы отвести человеку глаза, надо и впрямь замереть без движения, раствориться в окружающем мире, в шелесте травы и листьев. Но Вирку это давалось трудно. В его жилах текла кровь людей, мешая хотя бы на миг перестать ощущать самого себя.

Вирок знал, почему люди не признают его своим. Это объяснил ему старый деревенский священник. В черные дни Вирок всегда мог постучаться в его бедный домишко и получить миску каши и кусок хлеба, что-нибудь из старой одежды, нужную вещь – нож, кремень и огниво – или даже переночевать в мороз. Вирок старался быть осторожным. Он замечал, как сутулый старый священник робко оглядывается, впуская его в дом. Поэтому и Вирок приходил поздно вечером, прячась в кустах у заборов, замирая от всякого шороха.