Смерть Вазир-Мухтара, стр. 83

6

Аудиенция у шаха.

Ферраши облаком со всех сторон. Сарбазы во дворе берут на караул по-русски.

На каждый шаг Вазир-Мухтара смотрит двор, и каждый его жест кладется на весы. Англия взвешивается глубиною поклона Вазир-Мухтара, продолжительностью аудиенции, количеством и качеством халатов, качеством золотых сосудов, в которых подается халвиат.

У лестницы стоят карлики шаха в пестрых одеждах.

И Грибоедов вспомнил слоновьи шаги Ермолова.

В 1817 году Ермолов тонко и терпеливо, со вкусом, отвоевал все мелочи этикета и под конец ступил в солдатских сапогах к самому трону его величества и уселся перед ним на стул.

Потому что малое расстояние от трона есть власть державы, а сиденье перед ним — главенство.

С 1817 года русские, с тяжелой руки Ермолова, избавлены были от мелочей этикета.

Мелочи исполняли с великим удовольствием англичане. Они снимали сапоги, надевали красные чулки и стояли красноногими птицами перед шахом.

Но этикет прервался через десять лет после грузной аудиенции Ермолова, когда тысячами кланялись персияне и русские земными поклонами друг другу и так оставались лежать.

Теперь он возобновлялся, и теперь снова нужно будет отвоевывать стул и сапоги, потому что стул и сапоги весят много куруров.

Кальянчи в древней персидской одежде, с высокой шапкой на голове, держал золотой кальян на жемчужном коврике.

Евнухи взглянули на золотую грудь Грибоедова. Треуголка, как портфель, была прижата к боку.

Манучехр-хан заглянул ветошными глазками в глаза Грибоедову и нерешительно указал на маленькую комнату.

Комната эта была кешик-ханэ — палатка телохранителей. Там стягивали сапоги с послов и облачали их в красные носки. Там, исполняя древний обычай, прикасался персиянин к иностранному мундиру, что означало обыск.

Манучехр-хан только заглянул много видевшими старушечьими глазами в глаза Грибоедова. Но тотчас его рука в голубом рукаве приняла свое обычное положение.

Вазир-Мухтар смотрел спокойно, с неопределенною сосредоточенностью, как бы мимо глаз евнуха или сквозь него. Манучехр-хан понял: носки отменяются. Он раздвинул занавес — пердэ — бережно, как священные покровы.

Когда, окруженный краснобородой толпой, вошел Грибоедов в залу, где стоял шах, — снова посмотрел Манучехр-хан в глаза Грибоедову. Глаза были узкие, сухие, прищуренные. И, вздохнув, евнух дал знак, и Грибоедов почувствовал за спиною кресла. Мальцов и Аделунг стали за ним.

Преклонившись глубоко, но быстро, он опустился в них, как в 1817 году опустился в них впервые перед шахом — Ермолов.

Шах-ин-шах — царь царей, падишах — могущий государь, Зилли-Аллах — тень Аллаха, Кибле-и-алем — сосредоточие вселенной — стоял в древней одежде на троне.

Твердая, стоячая, она была из красного сукна, но красного сукна не было на ней видно: жемчужная сыпь сплошь покрывала ее, и нарывы бриллиантов сидели на ней. По плечам торчали алмазные звезды, как два крыла, которые делали плечи царя широкими, а на груди жемчужное солнце, два дракона с глазами из изумрудов и два льва с глазами из рубинов. Четки — тасбих — из жемчугов и алмазов висели у него на груди, борода была расчесана, напоминала драгоценную дамскую ротонду больших размеров. Шах был как возлюбленная тишина, Елисавет Петровна, только что с бородой. Ротонда стояла, и могущий государь стоял, но пошевелиться не мог: одежда весила полтора пуда.

Позолоченный Наполеон стоял под стеклянным колпаком но правую руку шаха и мрачно смотрел на происходящее.

Парадные министры в многоэтажных джуббе, красных и коричневых, одетых одна на другую, похожих на фризовые шинели, были в белых шалях, намотанных на черные каджари.

Стоял в первом ряду принц Зилли-султан, нарядный, толстый, с алмазным пером на шапке. Во втором ряду — стянутый в рюмочку, гибкий и беспомощный, со смуглым гладким лицом молодого развратника, черноусый Хозрев-Мирза, младший принц, сын Аббаса, внук шахов, поставленный во второй ряд за происхождение: он происходил от христианки, стало быть, был нечистой крови.

Толстяк, вроде Фаддея, но только бронзового цвета, стоял рядом с ним. Толстяк громко сопел и, выкатив глаза, слегка приоткрыв рот, без всякого выражения глазел на происходящее.

Это был придворный поэт Фазиль-хан.

В обязанность его входило чтение стихов шаху, министрам и знатным иностранцам, а также и плохое качество стихов, потому что Баба-хан, подобно Нерону, и Людовику Баварскому, и хану монгольскому Юн-Дун-Дорджи, сам был поэт и не любил соперников.

Пристально смотрел на Вазир-Мухтара Ходжа-Мирза-Якуб. А Вазир-Мухтар сидел в креслах необыкновенно свободно и смотрел на шаха и на золотого Наполеона.

Он внятно отвечал на все вопросы, но сила была не в том. Вазир-Мухтар словно задумался.

Он сидел Олеарием перед царем московским, и торопиться некуда, потом что все это случилось уже за триста лет назад.

Золоченый Наполеон, сложив руки на груди, смотрел, наклонив несколько набок простую голову, как стоял живой древний царь перед троном, и сидел, прижав треуголку к боку, Олеарий.

Шах сизел.

Со лба его упали две крупные капли. Прошло четверть часа.

Мальцову казалось, что все видят, как он дрожит.

О чем он думает, Александр Сергеевич, в своих креслах, на что он смотрит, чего он сидит? Боже, какая тоска, шах задохнется.

В самом деле, о чем думает Вазир-Мухтар? Может быть, о курурах?

Может быть, о своей жене, о ее руках, о том, что она сказала при расставании?

Может быть, он сравнивает наружность деспота азиатского, в крыльях, которые никуда не летят, в одежде полуторапудовой, с наружностью другого, тонкого и круглого, как кукла, в синем мундире, небесного жандармского цвета?

Или, может быть, просто в голове у него неуместно проносятся срамные стихи великого русского поэта:

— Борода предорогая!
Жаль, что ты не крещена…

Грибоедов сидел.

Доктор Аделунг, стоявший сзади и похожий в своем мундире на круглый и низкий кальян, присматривался к евнухам.

Евнухи интересовали его как явление натуральное, физическое; один из них смотрел неприятно и в упор.

Шах закрыл глаза, как умирающий петух.

— Борода в казне доходы
Умножает по вся годы…

Тут Грибоедов заложил ногу на ногу.

Так сидел он, внезапно отрешенный от всего, созерцая жемчужный поднос и не думая ни о чем.

Министры сгорбились. Алаяр-хан прикусил губу.

Он сделал это нарочно: чтобы громко не сорвалось слово, страшное слово, которое может произнести один шах:

— Муррахас — я отпускаю.

Алаяр-хан хотел бы этого слова. Тогда бы началось… Руки у шаха повисли. Он раскрыл рот и тяжело дышал. Наполеон под стеклянным колпаком как будто повел головой.

У Мальцова пустели ноги, и ему хотелось сесть на пол. Никто ничего не говорил.

— О, коль в свете ты блаженна,
Борода, глазам замена!

Шах пошевелил губами. Вот пройдет еще одна минута, и…

Грибоедов встал и поклонился глубоко и быстро.

Все зашевелились. К шаху подходили уже, брали его под руки, выводили. Его величеству было дурно.

В соседней комнате угощали Грибоедова и его секретарей халвиатом, ледяным розовым шербетом, чаем и кофе.

Угощали их Манучехр-хан и Ходжа-Мирза-Якуб.

Фазиль-хан мелкими шажками подошел к Грибоедову и сказал ему по-французски:

— Ваше превосходительство не посетует на поэта, приветствующего знаменитого сына великой страны.

Грибоедов посмотрел с удовольствием на персиянского литератора.

— Вы не историограф? — спросил он вежливо.

— О да, отчасти. Это входит в мои обязанности.

Карамзин, однако, был много тоньше.