Смерть Вазир-Мухтара, стр. 57

12

Белая высокая палатка возвышалась над серыми и, как бык над барантой, стадом овец.

— Покровитель мой, бесценный покровитель мой, — сказал Грибоедов и опустил голову.

— Ну-ну, — поцеловал его в лоб маленький Паскевич. — Здоровье как? Елиза?

Он усадил его. В палатке было просторно и чисто. На столе лежали бумаги.

Грибоедов достал пакеты.

— От Завилейского…

— От Сипягина…

Паскевич, нахмурясь, сорвал печати и стал бросать бумаги на стол. Потом отодвинул их, не читая.

— Как ехали?

— По вашей милости, благодетель мой, превосходно. А по дороге привел к вам войско.

Паскевич поднял брови.

— Отряд заблудился, я его взял под команду и привел.

— А, — сказал Паскевич и через минуту улыбнулся. Он был рассеян и недоволен.

— В Петербурге что?

— Только о вас, граф, и говорят.

Паскевич перестал дергать ногой.

— Государь так вас любит, вспомнил, как вы в Вильне с его величеством на брюхах лежали над картами и ругались.

Паскевич улыбнулся по-настоящему. Лицо его стало почти красивым.

— Ну-ну, — сказал он тонким голосом. — Что ж, помнит еще.

— Все полно вами. Аллилуйя поют.

Паскевич перестал улыбаться.

— Все в друзья полезли. Даже Бенкендорф.

— Ага! — усмехнулся Паскевич.

— Как вы воюете, Иван Федорович? Пушкин бесится, хочет ехать к вам.

— Ну что ж, пусть едет, — сказал Паскевич. — Мм… да, — размялся он, — воюю. Людей нет, начальники избалованы. Все начинаю снова. Ну да авось-либо. Ну, а вы — министр?

— Вашею милостью, граф.

— Погуляли?

Грибоедов почти не улыбнулся, и Паскевич вдруг захлопотал. Грибоедов был похож на Елизу.

— Да, теперь вам в Персию ехать надобно. Дело трудное.

— Да уж гаже и быть не может.

— Да, — сказал Паскевич поспешно, перебивая, словно наступая кому-то на ногу, — так вот, извольте видеть, попрошу мне именно обо всем доносить. В Петербурге дело мало разумеют.

— Нессельрод сетует несколько на медленность действий.

Паскевич побагровел.

— А вот бы ему ко мне на помощь идти. Медленность. Тут полки повернуться не умеют. Много он в тактике разумеет, свинья. И покорно прошу доносить мне первому, а их извещения сообщать.

Он постукивал о стол красным кулачком.

— Касательно же Персии: деньги нужны мне. Я ведь не Бог, без денег воевать не умею. Нужно вам ехать.

— Я полагал бы, граф, что здесь, в Тифлисе сидючи, я с них более денег смогу получить. А как туда прибуду, дело уж будет другое, они торопиться перестанут, и я вдруг окажусь у них заложником.

Паскевич подумал и вдруг погрозил ему пальцем.

— Ну да, — улыбнулся он покровительственно, — оставьте. На месте виднее. Вторая статья — истребите вы мерзавцев этих там, дезертёров. На всю Европу срам. При Ганже весь ихний правый фланг дезертёры были. Вывести их надобно. И перепороть. Pas de quartier. [65]

— Нессельрод главным почитает, чтоб отряд Панкратьева из Урмии и Хоя освободить, по уплате, и к вашей армии присоединить.

— Оставьте Нессельрода. Я эту войну веду, а не Нессельрод. Пусть Панкратьев в Хое и сидит. Не нужно мне его отряда. У него солдаты избаловались, чуть не те же дезертёры. Он мне всю армию запаршивит.

Он постучал пальцем по столу.

Он смотрел рассеянно на Грибоедова и на пакет с газетами. Вошел адъютант, розово-смуглый, с черными усиками, Абрамович.

— Ну, тут без церемоний, — сказал Паскевич, еще сердитый и только через секунду улыбнулся неохотно, — погуляйте. Палатку разбили уже? Ну-ну. Мы еще поговорим. Гуляйте осторожнее, сюда долетают пули.

Вот она, власть — в этом рыжем маленьком толстяке, вот эти сосиски пальцев и колбаски бакенов, ставшие уже несмешными. Вот он держит судьбу России в своих коротких пальцах. Как это просто. Как это страшно. Как это упоительно.

13

Вечером черное небо обняло, как руками, баранту палаток, и, как обиженные, загорелись постовые фонари. Грибоедов сидел у Паскевича.

Паскевич был взъерошен, ослеплен. Грибоедовский проект он выслушал, однако, по привычке внимательно.

— Этот мерзавец, — сказал он вдруг, — поглядите, что он отчеркнул.

Он протянул Грибоедову «Journal des debats» и какую-то английскую газету.

«Полководец без храбрости и плана», — читал Грибоедов.

— Меня знает император, и я плевал на господ Сипягиных. Я все знаю. Я ревизию назначаю над ним. Растратил, негодяй, восемьсот тысяч. Второй герой… крашеных мостов. Завилейскому передайте благодарность за донесение.

— …Все, что вы говорите, Александр Сергеевич, — сказал он все так же брыкливо и печально, — меня уж давно занимает. Пора унять мерзавцев. Я бы сумел это провести. Не все мне воевать. Я покажу этой сволочи, как надобно Кавказ устроить. Я кончу кампанию и вызову вас из Персии. Посидите там месяц. Я напишу Нессельроду. Вас заменят. Вы будете моим помощником.

…Да и эти мерзавцы — как вы их назвали? Французишки из Бордо. Плевал я на их брехню. Это все Нессельрода штучки и… ермоловские, — добавил он вдруг. — Они, разумеется, не могут планов моих понимать.

Он горько усмехнулся и вдруг подозрительно глянул.

— А я, благодетель мой граф, — сказал Грибоедов, оглядывая рыжие бачки и выпуклые глаза, как поле сражения, — имею к вам великую просьбу.

— Hein? [66] — спросил Паскевич, насторожась.

— Хочу жениться до отъезда и не имею возможности испросить высочайшего разрешения в столь короткий срок. Будьте отцом родным.

— На ком же? — спросил Паскевич и высоко поднял брови, улыбнувшись.

Он по-светски поклонился Грибоедову, избегая его взгляда:

— Поздравляю вас.

Грибоедов вышел. Было очень темно, черно, и в черноте лагерь шевелился, мигали фонарики, тлели ночные разговоры, шепот, дымилась махорка… По холмам колебалось что-то, как редкий лес от ветра. Деревья? Всадники?

Граната решила сомнения. Это была конница, и она рассеялась.

И эта легкость, эта зыбкость встревожила Грибоедова.

Мальцов спал в палатке. Доктор хлопотал над чемоданом и сразу же попросил Грибоедова отпустить его: на десятой версте открылась чумная эпидемия, не хватало врачей. Доктор Мартиненго получил донесение.

14

Полковой квартирмейстер Херсонского полка, которым командовал начальник траншей полковник Иван Григорьевич Бурцов, был добряк.

Он любил своего арабского жеребца, как, верно, никогда не любил ни одной сговорчивой девы.

Кучером и конюхом у него поэтому был молодой цыган, который лучше понимал конский язык, чем русский. Жеребец ржал, цыган ржал, квартирмейстер посапывал сизым носом, глядя на них.

Цыган купал жеребца, и их тела в воде мало отличались по цвету: оба блестели, как мазью мазанные солнцем.

Конь храпел тихо и музыкально и, подняв кверху синие ноздри, плыл, цыган горланил носом и глоткой.

И у квартирмейстера ходил живот, когда он на них глядел.

Полк стоял лагерем в селении Джала. Офицеры жили в домах, лагерь был разбит за селением.

Когда в двух верстах от стоянки, за рекой, появился оборванный, кричащий цветом и сверкающий гортанью цыганский табор, когда стали заходить в полк цыганки с танцующими бедрами и тысячелетним изяществом лохмотьев, цыган стал пропадать. Он уходил купать коня, переплывал на другой берег и исчезал.

Квартирмейстер говорил:

— Пусть погуляет на травке.

Цыган гулял на травке, и под ним гуляли бледные бедра цыганского терпкого цвета. Однажды утром квартирмейстер не мог докричаться цыгана.

— Загулял, собака, — сказал он и пошел проведать своего жеребца.

Цыган лежал в конюшне, синий, с выкаченными глазами. Он пошевелил рукой и застонал. Конь тихо бил ногой и мерно жевал овес. Квартирмейстер выскочил из конюшни и зачем-то запер ее.

вернуться

65

Без пощады (фр.).

вернуться

66

Что? (фр.).