Смерть Вазир-Мухтара, стр. 30

32

И вот он развернул малые и большие, уже истрепавшиеся листки. Это был не проект и не инструкция, а трагедия.

Листки он исписывал персидскими ночами, во время переговоров с Аббасом-Мирзой. Тогда под жидким небом, в виду пустыни, войск, в виду цветных окон, русские слова ложились в ряд, как иноземные, и ни одного слова не было лишнего. Эта младенческая, ему одному известная радость давала ему по утрам силу мышц и вежливость разговора. Он был автор, временный и случайный человек для цифр и городов, записывавшихся в Туркменчайский трактат. Он был всегда гибок и изворотлив в разговорах и предположениях, потому что всерьез этого ничего не брал, а просто играл в торговую и географическую игру, совсем непохожую на авторство. Это давало ему тогда превосходство.

Стоило ему полюбить по-настоящему игру в географические карты, и все завертелось, изменилось. Угрюмая должность, им самим придуманная, опутала его неразрывно. Тело теряло свежесть мышц, и многое стало непонятным.

Нессельрод и Родофиникин, сами того не зная, возвращали ему свободу движений.

Но разворачивал листки он с некоторой боязнью, он многое забыл из того, что написал. Он читал свои строчки, вспоминал, когда это писал, и обстоятельства оказались далекими.

Фаддей прервал его работу.

Увидя Грибоедова за листками, Фаддей от почтения заложил руки за спину.

— Комедия? — кивнул он опасливо. — Новая?

— Трагедия, — ответил Грибоедов, — новая.

— Трагедия! — воскликнул Фаддей. — Каково! Что же ты раньше мне не говорил? Трагедия! Легко сказать.

Он был почти испуган.

— Надобно читать ее, Александр. Трагедия! Да все ждут трагедии.

— Кто это ждет? От кого?

— И театры ждут, и все. Ни одной ведь трагедии сейчас нет. От тебя ждут.

Тут Грибоедов тоже несколько испугался. Он подвинулся в креслах.

— Как так ждут? Почему от меня ждут трагедии?

— Не трагедии в особенности, но вообще ждут. Пристают ко мне: что ты написал нового? Все интересуются.

— Кто пристает? И что же ты отвечал?

— Я, признаться, сказал, что ты много нового написал. Я, правду говоря, это заранее предчувствовал, Пушкин спрашивал, потом… ба! да Крылов спрашивал.

Грибоедов поморщился.

— Эк, куда ты, братец, все спешишь. Много нового, а у меня брульоны только.

— И отлично, — сказал Фаддей с вдохновением. — И отлично. Брульоны — нынче все. Все интересуются. Я устрою твое чтение. Где хочешь? Хочешь у меня?

— Нет, пожалуй, — сказал Грибоедов, и Фаддей обиделся.

— Как хочешь. Можно не у меня… Можно у Греча, у Свиньина, — сказал он хмуро.

— Так, пожалуй, у Греча, — сказал, как бы уступая, Грибоедов, — и только не чтение, а так, обед.

— Разумеется же, обед, — сказал вконец обидевшийся Фаддей. — Что ж, я разве не понимаю, что обед должен быть. Я сам и вино закуплю, не то Греч с Гречихой век не справятся.

— Или знаешь что, — посмотрел на него Грибоедов, — устрой у себя, пожалуй. Только не зови без разбора. Пушкина пригласи.

Фаддей улыбнулся. Малиновая лысина засияла.

— Мне все равно, — развел он руками, — как хочешь. Я Крылова позову, Пушкина. Все равно. Как тебе лучше.

И с новой целью существования Фаддей устремился из нумеров, озабоченный и уже забыв про обиду.

33

Мертвое лицо поручика Вишнякова вразумило его довольно. Скакать — чтоб потом наплевать на эполеты, уже оплеванные другими? Сила его всегда была в том, что он забывал и умел выбирать. В этом была его сила, потому что люди мелкие идут одной дорогой и любят прошибать лбом стену.

Он больше не думал о проекте. Люди кругом засиделись, он невольно смотрел на них свысока, как человек, много путешествовавший и поэтому много забывавший. Им же нечего было забывать.

Итак, первое, с чего он начал: он присмотрелся к нумерам, и они ему не понравились.

Если зажечь свечи, комнаты нарядны, но по утрам имеют постылый вид, и в них много пыли.

И притом дороги сверх всякой меры. Этак можно и разориться.

Он послал Сашку справиться о квартирах и назавтра же переехал в дом Косиковского, на Невском проспекте. Квартира была в верхнем этаже, самая простая и почти скудная. Единственная роскошь в ней был рояль, уступленный ему старым хозяином, но действительно прекрасный, с двойной репетицией.

34

Он хорошо помнил литературные битвы.

Но теперь не из чего было биться, теперь больше обедали. За обедом составлялись литературные предприятия, которые по большей части не осуществлялись. Сходились бывшие враги, непримиримые по мнениям, — ныне литературная вражда была не то что забыта, а оставлена на время. Было время литературных предприятий.

Поэтому у Фаддея обед очень удался.

В дверях нагнал Грибоедова Пушкин.

В сенях тоненький Мальцов скидывал на руки лакею тяжелую шинель. Пушкин быстро повел глазами и проговорил:

— Вам нынче подражают.

Мальцов, боясь принять на свой счет, нетвердо прошел в комнаты.

Пушкин был недоволен, зол.

— Архивный юноша, они все нынче очень умны стали…

Он посмотрел на Грибоедова и вдруг улыбнулся, как заговорщик.

— Анна? — Он увидел следок от ордена на грибоедовском сюртуке. И потом, уже другим тоном: — Все говорят, вы пишете южную трагедию?

— Анна. А вы заняты военной поэмой?

Тут Пушкин поморщился.

— Полтавская битва. О Петре. Не будем говорить о ней. Поэма барабанная.

Он посмотрел на Грибоедова откровенно и жалобно, как мальчик.

— Надобно же им кость кинуть.

Грибоедов читал, как и все, — стансы Пушкина. Пушкин смотрел вперед безбоязненно, в надежде славы и добра, — в этих стансах. Казни прощались Николаю, как Петру. Скоро полтавская годовщина, а турецкая кампания, хоть и не шведская, должна же кончиться. Все понятно. Ни одного друга не приобрел Пушкин этими стансами, а сколько новых врагов! Александр Сергеевич Пушкин был тонкий дипломат. Сколько подводных камней миновал он с легкостью танцевальной. Но жизнь простей и грубей всего, она берет человека в свои руки. Пушкин не хотел остаться за флагом. Вот он кидает им кость. Однако ж никто об этом так прямо не решается говорить, а он говорит. И Грибоедов насупился.

На обед они, как водится, запоздали, все уже сидели за столом.

Он был событием для позднейших мемуаристов, этот обед.

Рельефнейшие, знаменитые головы рассматривали пустые пока что тарелки.

Здесь была своя табель о рангах, и Фаддей строго следил за тем, чтоб меньшой не «пересел» большего. На почетном месте сидел Крылов, раздувшийся, бледный и отечный.

Его желтая нечесаная седина в перхоти курчавилась, бакены были подстрижены. Наклоняя ухо к собеседнику, он не мог или не хотел к нему повернуться.

Потом был, собственно говоря, прорыв: знакомая молодежь и люди средние, хоть и нужные.

На ухо Крылову тихо и говорливо повествовал о чем-то Греч.

Он наклонялся к нему через пустые приборы — по бокам Крылова были оставлены места.

Сидели в ряд: Петя Каратыгин, высокий и наметанный, с красным лицом, актер Большого театра, на все руки; молодой музыкант Глинка с лохматым и востроносым итальянцем; братья Полевые, в длинных купеческих сюртуках, со светлыми галстуками и большими в них булавками.

Из дам были: дама-кривляка Варвара Даниловна Греч — Гречиха, как называл ее Фаддей; рябая маленькая Дюрова, жена Пети Каратыгина, французинка, фрянка, по Фаддею, и, конечно, Леночка в совершенно роскошном наряде.

Когда Грибоедов и Пушкин появились, все встали. Слава богу, музыканты не ударили в тулумбасы, с Фаддея бы это сталось.

Крылов быстро вдруг поглядел туда и сюда и сделал вид, что готовится встать. Это заняло у него ровно столько времени, чтоб не встать.

Обед начался, вносили блюда.

Пушкин, уже вежливый и быстрый, говорил направо и налево. Фаддей хлопотал как мажордом, вина были превосходны. Греч встал.