Спрятанная война, стр. 17

Майор из Джелалабада рассказал мне как-то историю о том, как ездил летом 87-го в отпуск. Жена с дочкой встретили его в аэропорту. Взяв такси, помчали в город. Жена всю дорогу плакала, целовала его в белесые виски мокрыми холодными губами. Когда подъезжали к дому, дочь спросила:

– Папочка, а ты будешь мне дарить две шоколадки перед школой?

– Две много, но одну – обязательно! – улыбнулся он.

– Папочка, я хочу две, – попросила дочка. – Дядя Валера каждое утро, когда уходил от нас, дарил мне две шоколадки.

Майор закрыл глаза. Счастливый хмель из него, словно клином, вышибло. Он попросил шофера остановить машину. По крыше тяжело били капли дождя. Майор протянул водителю четвертной и попросил довезти жену и дочь до дому. Взял сумку и пошел прочь. С тех пор он их не видел…

***

– Эх, жизня моя, – Ушаков звучно ударил ладонями по икрам, – комедия со смертельным исходом! Братцы, а знаете, как проверять верность жены, когда возвращаешься с полигона домой?

– Мне бы для начала отженихаться. – Славка заблестел картечинками глаз.

– Это от тебя никуда не улетит, – постановил Ушаков, – ежели ты сам не улетишь. Так вот, метода т-такая: подъезжаешь к дому, идешь к подъезду, грохочешь сапогами на полную мощь. Старухи на лавках замирают, притаившись от ужаса. Набираешь в легкие побольше воздуха и орешь им, что есть мочи: «Ну, что, б…!» А они тебе в ответ:

«Это мы-то б..?! А вот твоя, такая-растакая..!» Тут ты все и узнаешь.

Замкомбата Корниенко и заместитель командира полка Ляшенко, незаметно появившиеся в комнате во время монолога Ушакова, затряслись от беззвучного смеха. Адлюков прихлопнул в ладоши.

– Ай да комбат! – Корниенко смахнул слезу.

– Ты бы, – неожиданно посерьезнел Ушаков, – лучше меньше смеялся, да дело бы делал.

– Что это тебя, – говорил все еще улыбавшийся Корниенко, – из стороны в сторону шарахает: то шутишь, то злишься…

– Злюсь я потому, что отдал тебе своего прапорщика, а ты его распустил. Он, подлец, вконец разболтался.

– Да не разболтался он, – вкось улыбнулся Корниенко. – От парня жена ушла.

– Передай прапорщику, что ему повезло. Без баб лучше.

Спокойней. Уж я-то знаю. Вот этим местом познал.

Комбат несколько раз с силой ударил себя по хребту.

– Нет, Ушаков, – тихо заговорил Ляшенко, – это ты, брат, тут в кулак сжался. А вернешься – разожмешься.

Здесь, на войне, мы день и ночь вместе. Воюем вместе.

Спим вместе. А там днем вместе, а вечером и ночью порознь. Там ты не сможешь, как тут. Не надейся.

– Д-да им вообще верить нельзя! – Ушаков со злобой ударил костяшками пальцев по столику. – Как только на полигон уходишь, они норовят с соседом переспать.

– Мы, Сережа, ставим наших жен в более жесткие рамки, чем самих себя. Мы себе наяву позволяем то, что даже в мыслях не разрешаем им.

Ушаков поймал Ляшенко за рукав, прошептал с вспыхнувшей ненавистью.

– Послушай сюда: за все те десять лет, что б-был женат на Людмиле, я ей ни разу не изменил. Хотя, когда она уезжала, соседки мигом сбегались. Но я их всех выпроваживал.

Лишь после развода позволил кое-кому оставаться. А тут у меня «сухой закон» И по части спиртного. И по части женщин.

– Не убеждай меня, Сережа, – Ляшенко обнял комбата за плечи, – не может человек всю жизнь бежать степным волком.

Лицо Ушакова было облито бледностью.

– Не может, – мягко повторил Ляшенко. – Должен же быть кто-то в старости, кто поможет тебе. Пока ты в армии, тебя обслужит прапорщик. А потом? Ведь ты пойми, чудак-человек, с каждым годом будет все трудней.

XI

Часам к десяти утра ветер нагнал туч, небо помутнело, с новой силой поднялась метель.

Я вышел на дорогу и пошел в сторону пятидесятой заставы. Бронетранспортеры и боевые машины пехоты бесконечным пунктиром тянулись на север. Шли они медленно. Снежная поземка звонко била по броне. Солдаты от нечего делать курили сигарету за сигаретой, поднося их к синим губам мерзлыми, неподвижными пальцами. Пройдя метров пятьсот, я нагнал бодро шагавшего лейтенанта. Он опустил на лицо шерстяную шапочку с двумя самодельными дырками для глаз, поверх натянул брезентовый капюшон. Два конца обледеневшей веревки, схваченной под подбородком в узел, хлестали его по щекам. Шли мы долго, изредка перебрасываясь короткими фразами. Близилась пятидесятая застава. Там лавиной снесло с дороги БТР, и лейтенант хотел ускорить работу солдат, с раннего утра раскапывавших машину. В ней находились механик-водитель и секретарь комитета комсомола полка. Оба они отделались легкими ушибами, но с момента аварии прошло несколько часов, и ребята здорово намерзлись.

Ветер все крепчал, норовя столкнуть нас на обочину.

– Вот ведь метет, стерва! – ругнулся лейтенант в адрес вьюги. – И кто это вздумал выводить войска в феврале?!

Сколько техники уже угробили…

Он сдвинул вязаную шапочку, показав широколобое лицо с глубоко всаженными черными глазами.

– Как Россия войну ведет, – лейтенант провел ладонью по заиндевевшим бровям и ресницам, – так зима лютая. Не пойму только, кому больше не везет – «духам» или нам.

Им-то ведь тоже несладко приходится… Все тропы в горах позавалило снегом, связь между отрядами нарушена… Ты с ушаковской заставы?

– Да.

– А где же сам комбат?

– Поехал к чайхане. Часовой доложил ему, что три десантника трясут там дукан. Он помчал разбираться, прихватив командира роты Зауличного. Десантникам понравилась гонконговская парфюмерия и магнитофонные кассеты.

– Десантура свое дело знает! – улыбнулся лейтенант.

Пройдя еще метров семьсот, мы увидели человек пять солдат и одного капитана, демонтировавших самодельный памятник на обочине дороги. Год тому назад здесь погиб механик-водитель бронетранспортера, и однополчане поставили в память о нем железную пирамиду с пягиконечной звездой на вершине.

– Уж месяца три, как поступил приказ от Громова, – объяснил лейтенант, – вывозить всю советскую символику, снимать с дорог памятники павшим… Чтобы, когда армия уйдет, «духи» не издевались, не глумились над памятью.

Двое солдат лопатками и монтировкой долбили промерзлую, захрясшую от зимы и времени землю, тщась выковырять из нее проржавевшее железо. Рядом нервно урчал КамАЗ. Кузов его был забит чахлыми плакатами с радостными призывами и лозунгами.

Капитан, то и дело переступавший с ноги на ногу от холода, вытащил из кузова почерневший тесаный шест с приколоченным к нему фанерным щитом и, надломив его ударом сапога, бросил в вянувший костер. Пламя принялось прожорливо облизывать сухую древесину, с треском корежить многослойный фанерный лист, гласивший, что «…зм – наше знамя!»: кусок щита был отколот.

Я сел на корточки, вытянув руки к костру. Лейтенант уперся ногой в полыхавшее бревно: от толстой подошвы с шипением потянулись вверх струйки дыма.

– Ух, благодать какая, – промурлыкал он. – Я уж думал, пальцы на ногах отвалятся… В Союзе и то теплей.

– Давно вернулся? – Я прикурил от лучины.

– С неделю.

– Отпуск?

– Сопровождал «двухсотый груз» [20].

– Куда?

– Под Ташкент.

– Домой успел съездить?

– Да. Дали четырнадцать суток. Но долго проторчал в Баграме: самолеты не садились из-за погоды. Потом добрались-таки до Кабула – перед самым Новым годом. В тамошнем морге холодильники, как на мясокомбинате. Сидели несколько дней подряд в обшарпанной комнатушке инфекционного госпиталя – рядом с моргом, где и встретили Новый год. Труп положили в цинк, запаяли. Цинк – в деревянный гроб, а гроб и фуражку – в транспортировочный ящик. В цинке оставили окошко: труп не был изуродован.

Лейтенант несколько минут помолчал, следя глазами за хаотичным танцем огня. Пододвинул левый сапог ближе к костру: правый был окутан прогорклым сырым дымком.

– Говорят, – медленно продолжил он, тасуя в голове недавнее прошлое, – как встретишь Новый год, таким он и будет. Я встретил в кабульском морге. Не успел вернуться сюда из Ташкента, получил похоронку из Союза – брата в драке убили…

вернуться

20

Кодовое обозначение для цинкового гроба с телом погибшего.