Дмитрий Донской, стр. 82

Широкий зеленый каменистый берег Кафы, где столько было мечтаний, столько пережито, остался в прошлом.

Впереди корабль, а за ним пышная Византия и полная жизнь для того, кто завладел сокровищами.

Долго ждал этого дня! Досадовал, что столь редки взмахи весел, что так тяжело движется перегруженное судно.

За борт плеснула волна и замочила ноги Бернабы. Он повернулся к волнам. Из открытого моря они надвигались строем, поблескивая барашками.

Вспомнилось Куликово, когда так вот, строй за строем, поблескивая оружием, русские войска шли на Красный холм.

Волна опять хлестнула в борт. И перелилась через край.

– Надо сбросить мешки! – крикнул лодочник. – Иначе потонем!

– Скинуть? Мешки? – Бернаба кинулся на мешки сверху. – Нельзя!

Доплывем!

Но лодка, потерявшая руль, стала поперек волн, и вода ее захлестнула.

– Тонем! – крикнул лодочник.

И все они поплыли, окруженные волнами, еще далекие от корабля, уже далекие от берега. Как тяжел набитый золотом и драгоценностями Бернабов наряд!

Тяжелое золото потянуло генуэзца на дно.

Глава 50

КОЛОМНА

Девять дней Дмитрий стоял на Куликовом поле, разбирая своих от врагов, раненых от павших. Три дня тек Дон, темный от крови.

Сорок тысяч осталось в живых. А пришло сюда не менее двухсот тысяч. И во много раз больше пришло и полегло татар.

Рыли глубокую могилу.

Князю сказали, что от Олега Рязанского прибыл боярин с письмом и с подарками.

– Никогда Москва у Рязани не занимала разума! – вздохнул Дмитрий. Пусть подождет, не до него тут.

Подошли двое воинов. Один из стражей преградил им путь длинным тяжелым копьем.

– Куда?

– К Дмитрию Иванычу.

– От кого?

– Ни от кого, от себя.

– К своему воеводе идите, а он, что надо, государю скажет. Послы тоже! Лезут!

Но Дмитрий услышал.

– Чего им?

– К тебе, государь.

– Чего ж не пускаешь, басурманы, что ль?

Страж растерялся.

Дмитрий подошел к ним:

– Чего вы?

– Да вот, государь, вот, Дмитрий Иваныч, у нас какое дело: тут твой пастух-старец был. Помер.

– Иван-то?

– Он, он.

– Сам помер?

– Вчерась сидел, слушал. Все слушал: слова наши, поле ходил слушал, рассказывал, что к твоему шатру подходил, почиваешь ли ты, слушал.

– А я что?

– А ты сидел, говорит, в тот час с Боброком, об какой-то чаше беседовали, к тебе, мол, та чаша вернулась. Постоял он, значит, вернулся к нам, рассказал об этом и лег. А нонче глядим – помер.

– Пойдемте к нему! – сказал Дмитрий.

В поле, будто в час жатвы, всюду склонялись, и передвигались, и бродили люди в белых рубахах: скинув свои доспехи, поднимали тела, переносили их в одно место.

Кучками сидели раненые. Посыпали раны золой от вражеского костра.

Накладывали на язвы листья каких-то трав. Лежали, глядя в небо. Меж раненых бродили схожие между собой сгорбленные седые старухи – ворожеи ль, лекарки ль. Откуда только они взялись! Большие стаи воронья перелетали по вершинам дальних деревьев, ожидая, когда люди уйдут из этих мест.

Дмитрий пошел вслед за воинами, тоже снявшими тяжелое вооруженье.

– Вот он! – показали они.

Старик лежал в тени кустарника, спокойно протянув руки. Длинный истертый посох лежал под локтем. Глаза были закрыты, и казалось, он спал.

Морщины разгладились. Но лицо его затаило чуть лукавую, ласковую улыбку, словно он увидел наконец свет, которого всю жизнь искал.

Многие стояли вокруг него. Всех удивила такая смерть на этом поле смерти. О том, что нашелся человек, умерший здесь своей смертью, говорили во всех ратях.

Дмитрий приказал положить Ивана в братской могиле, поверх всех. А посох велел отнести к оружейнику:

– Скажи, чтоб насадил на него копье. Я тое копье своему сыну Василью дам. Пущай бережет.

Когда могилу завалили землей, Дмитрий стоял, слушая панихиду.

Лазурный дымок ладана улетел к небу, и Дмитрий думал о тех, что отошли навек, как этот ладанный дым.

– Вечная память! – шептал он.

И услышал, как позади зашуршала трава.

Подошел Боброк.

– Все умрем! – сказал ему Дмитрий.

– Не в этом суть, – ответил Боброк.

– Так разумею: суть в том, чтоб прожить честно.

– Чтоб хоть единым праведным делом оправдать жизнь!

Слушая панихиду, Боброк стоял позади Дмитрия и вспоминал.

Не зря Дмитрий послал его в Засадный полк: Дмитрий рассчитывал так победить, чтоб в Засадном и нужды не было б. Хотел, чтоб никто не сказал, что эту победу обмыслил Боброк. Ан не вышло и тут без Боброка! И уж задумался было тогда, что никого в мире нет столь чуждого Боброковым мечтам, как Дмитрий. Но дело само сказало вдруг за Боброка – судьба победы оказалась в его руках. И он тотчас возвратил Дмитрию чашу Галицкого князя и забыл обо всех обидах, ибо воин живет затем, чтобы побеждать. И только теперь, глядя в Дмитриеву спину, Боброк вспомнил… он шагнул, чтобы не видеть эту спину, и стал рядом.

Они смотрели, как тает ладан: им слышно было, как, позвякивая оружьем, позади молятся тысячи воинов и тоже о чем-то думают, слушая древнюю песнь, примиряющую оставшихся с теми, кто навсегда ушел.

Когда Дмитрий вернулся к шатру, Владимир Андреевич Серпуховской напомнил:

– Рязанский-то боярин, сказывают, молит, чтоб ты его допустил.

– Ну, зови уж.

Боярин Борис Зерно низко поклонился Дмитрию.

– Что у тебя? – спросил князь.

– Государь мой, великий князь Рязанский Ольг Иванович кланяется тебе, великую свою радость передать велит, что поверг ты нехристей, поднял нашу Русь на щите славы, уповает на великую милость твою, как на милость старшего брата к младшему, просит прежние обиды забыть, а в будущем младшим тебе братом будет…

– А где он?

– Побежал в Литву, опасается твоего гнева. С Ягайлой до Одоева теперь доехал.

– Ежели б на милость мою уповал, не бежал бы!

– Велел сказать – не ради неприязни, ради Рязани с Мамаем сговаривался, а, сговариваясь, твердо мнил: отстояться, в бой не вступать, тебе обид не чинить. Велел дары тебе свезть. Молим мы те дары принять, а старое в погреб свалить, на вечное забвение.

– А что ж литовской Ягайла, со своей силою литовскою и ляцкою, да и Ольг-то Иваныч ваш, со всеми своими советниками, раньше думали? Об чем сговаривались? Надо было бы не стоять, а к нам идти. Тогда б и обиды в могилу свалили. А теперь обожду. Так и скажи. И дары отвези назад – князь твой в бегах поиздержится, они ему нужней будут.

Бледный боярин, с любопытством косясь на Дмитрия, поклонился. Дмитрий долго смотрел ему вслед.

Когда отпели и оплакали последних, войска пошли назад на Москву, на Суздаль, на Тверь, на Кострому.

Несли знамена – пробитые, иссеченные, отяжелевшие. Раненых сложили на длинные скрипучие татарские телеги. Подложили под головы темные халаты, еще недавно гревшие врагов, покрыли халатами, попонами, а от росы, от дождей рогожами да войлоками. Медленно, отставая от воинства, тянулся этот стонущий больной обоз.

На большой дороге к Дмитрию вышло все население Дубка, рязанского города. Опасались Олегова гнева, не кричали приветствий Дмитрию.

Молча, сняв шапки, стояли на коленях вдоль всей дороги, не кланяясь, не опуская головы. А поперек дороги постелили расшитое полотенце и на нем положили ковригу черного хлеба с золотой солонкой наверху: будто не дубчане, а сама Рязанская земля подносит!

Дмитрий сошел на дорогу, подошел к хлебу, поднял, поцеловал его грубую корку.

– Спасибо тебе, Рязанская земля!

Один из стариков опустил в землю лицо, чтоб утаить слова, рвавшиеся к победителю Орды.

Снова двинулись. Никто из дубчан не шевельнулся, пока проезжали воеводы Дмитрия.

Кирилл везся в обозе: тяжко болела голова. Порой туманилась; что-то шептал в забытьи. Плакал бы, да не умел; жалобился бы, да некому.

Задумывался об Андрейше. Иногда подходил к нему знахарь, оправлял повязку, менял целебные зелья.