Дмитрий Донской, стр. 68

– Оружия, говоришь, государь, напас? А будет ли кому нести то оружие?

– Забыл, как Москва нас била?

– Это при Скорнищеве-то? – спросил один из пришедших с Климом. – Мы все помним. За дело били, за русское дело били. Потому и побили нас, что их дело правое.

– Ты что это говоришь?

– Сам слышишь!

Олег обернулся, чтоб кивнуть воинам. Но успел опомниться: если бить, надо втайне. Дмитриево ухо длинно.

– Надо будет – кликну. Идите.

Но рязане стояли.

– Ну?

– Ты сперва скажи! – спокойно настаивал Клим.

– Не вашего ума дело.

– Народ, государь, своим умом живет.

– И что ж у него на уме?

– На Орду просимся, а за Орду нас не жди. Это наше слово.

– А ну-ка, пошли отсель. Так и скажите: за кого поведу, за того пойдут!

– Поглядим, князь.

Тут уж бояре, косясь на Олега, кинулись на ходоков и оттеснили их от Олега.

Бледный, он пошел на крыльцо.

– А что ж, как с конем, государь? – спросил конюший.

С ненавистью Олег посмотрел с крыльца вниз во двор – рязане уходили в ворота. За воротами их ждал еще народ; толкались в толпе женщины. Людей было много.

Стиснув зубы, Олег прохрипел:

– Готовьте коня. Понадобится.

– Какое к нему седло-то прилаживать?

– Черкасское, серебряное. А по золотому потники надо подогнать. Оба надобны.

Только дома, в каменных сводах, как в надежной пещере, он мог затаиться от своего города. Терем стоял высоко, князь смотрел на деревянные вырезные и тяжелые брусья города. Коньки крыш теснились ниже Олеговых окон. Подняв глаза, он смотрел, как небо затягивают прозрачные облака.

– К туману, что ль?

Больная нога заныла. Досадливо он потирал ее, словно боль можно стереть и стряхнуть, как пыль.

А конь уже загремел, топая еще не кованными ногами по круглому помосту темного денника. Люди от крыльца расходились, уже забыв о коне, говоря о дерзостной речи кожевенников, разнося ее по городу, по пригородам, по всему княжеству, по всей Руси.

Клим шел спокойно: в эту ночь, еще не забрезжит заря, они пойдут из Рязани.

– Со всех городов, слыхать, уж сходятся. Не мы первые.

– Поглядим, кто придет первее.

– Мамай-то, сказывают, стоит. Ждет.

– И того увидим.

– Да мы уж видывали!

– Еще поглядим.

Вечером к Олегу пришла весть, что через Пронск проехал московский боярин Тютчев. – Чего ему?

– К Мамаю.

– Видно, Дмитрий послал мира просить! А через Пронск чего?

– Заехал будто с сестрой повидаться.

– А есть сестра?

– Сказывали, искал ее там. Не нашел. По городу ходил, воинство наше смотрел, об тебе пытал: на кого, мол, воинство.

– Пронюхал!

Достало сил дохромать до ложни. Как всегда в ярости, хотелось остаться одному.

Глава 43

МАМАЙ

Тютчев в Пронске своими глазами увидел, что Олег от русского дела отпал.

Сухощавый, в черном кафтане, с белыми выпушками, с белыми пятнами седины в черной густой бороде, опрятный, твердой походкой ходил по Пронску московский посол. Разговаривал с воинами, расспрашивал о Мамае и нежданно, перед вечером, когда добрые люди собрались ворота запирать, со всеми спутниками выехал из Пронска.

Он поехал через Рясское поле к Дону.

Прослышав, что Мамай стоял уже у верховьев Дона, Тютчев оставил хана позади и стороной, таясь от татарских разъездов, продолжал ехать на юг. Так он ехал шесть дней.

Наконец перестали гореть ночные костры на краю неба, не стало слышно далеких табунов, и Тютчев выехал на открытую дорогу, повернул коня и, будто торопясь нагнать Орду, заспешил назад к северу. Тут, в первый же день пути, его задержали татарские всадники и, когда он назвался, повели его к сотнику. Сотник спросил:

– Как же ты едешь из Москвы, если едешь к Москве?

– Вас догоняю. В Москве не чаяли, что великий хан так далеко прошел.

Вот я и проехал.

Сотник велел отвести Тютчева к темнику, которому Тютчев и предъявил пропускной ярлык в Орду и Дмитриеву грамоту.

А пока вели к сотнику, а от сотника к темнику, Тютчев смотрел Орду.

Сперва они проезжали гурты овец, обширные, словно вся степь вокруг накрылась пыльной овчиной. После проезжали большие рогатые стада. Кое-где брели смешные ослы. Наконец потянулись табуны, запахло конским потом и мочой, потек смрад, любезный воину, привыкшему к большим походам. Тютчев радовался густому, как дым, запаху коней. Он ехал мимо этих медленно пасшихся татарских богатств, и его спутники расспрашивали простодушных стражей о числе стад и о иных числах.

Шесть дней ехал Тютчев мимо этих стад из Пронска, теперь он проезжал быстрее. Криками, грохотом бубнов, окриками, детским плачем окружили Тютчева обозы – телеги, груженные оружием, семьями, припасами. Дымились огни под котлами, воины сидели в кругу семей, любопытно и беззлобно смотрели вслед москвитянам и что-то говорили о них.

Тютчев, сопровождаемый спутниками, стражами, любопытными, продолжал продвигаться вверх до Дону к ханскому стану. Обозы остались позади, потянулись холостые воинские очаги. Воины, лежа на кошмах, пели, играли на деревянных домрах, мечтательно выли, метали кости, спали, открыв солнцу потные спины, – по всему было видно, стояли здесь давно и не скоро собирались уходить с этого места.

Глядя на ордынское войско, Тютчев смекнул, что Орда сменила свой порядок: стада и обозы назади, воины впереди.

– Примечай, изготовились! – сказал Тютчев своему спутнику.

– Видать, готовы, – согласился спутник.

Татары предложили Дмитриевым послам отдохнуть, чтобы с утра явиться к Мамаю.

Тютчев долго лежал под звездами в открытом поле, совещался со спутниками; вокруг пылали бесчисленные костры, в светлом небе дым расстилался как плоский туман, сгущался и висел как туча, снизу обагренная полыхающим заревом костров. Стражи приволокли москвитянам большой котел, полный вареной баранины, и Тютчев, наголодавшийся за день, взял горячий жирный кусок и весело сказал спутникам:

– Ешьте! Может, последний раз едим.

Отказавшись от юрты, разлеглись среди черной ночной травы, под кровом звездного погожего неба, и, засыпая, Тютчев шепнул себе:

– Спи, Захария, спи, боярин Тютчев, может, и не придется тебе больше никогда поспать!

Уже перед утром он проснулся от холода, посмотрел на спящих друзей, на позеленевшее небо, на серое от густой росы поле, на подернутые синим туманом леса и вздохнул: "Жалко этого будет!"

Подсунул под плечо теплый армяк и ответил себе:

"Ничего не поделаешь, Тютчев!"

И опять уснул.

Поутру их разбудили. Надо было снова ехать! Мамай стоял далеко впереди.

На Красивой Мече, там, где эта тихая река впадает в Дон, татары заняли три ветхие избы и одну из них украсили для Мамая.

По ночам стало холодно спать в шатре. В черной прокопченной избе на утоптанный пол настелили ковры, застлали шелковыми одеялами ложе, и Мамай зябнул весь день: неприютно было сизое русское небо, неприютны поблекшие травы на земле. Лучше лежать, поджав ноги, разглядывать кольца на пальцах и слушать Бернабу.

Бернаба читал и переводил персидские стихи. Мамаев племянник, Тюлюбек, лежа на печи, щурил подслеповатые глаза, внимая персидской речи.

Сплетенный мелким узором шелковый тонкий ковер свисал из-под Тюлюбека и прикрывал бурую глиняную печь.

Халат из плотного полосатого шелка, вытканный в Самарканде, плотно облегал хилое тело Мамая. Ладони, натертые киноварной хной, были круглы, а не узки, как хотелось бы хану. Пятки он тоже красил хной; ноги его были коротки и кривы, а не белы и стройны, как у персидских царей. Аллах, создавая хилое Мамаево тело, видно, по ошибке вложил в него жажду власти, побед и богатств. И понадобилось великое напряжение – хитрость, жестокость, лесть и бесстрашие, чтобы достигнуть власти, побед и богатств. Теперь достиг, и оставалось немногое, чтобы встать над миром, как некогда стоял Чингиз.

Его тревожили слухи о некоем амире Тимуре, умном, жестоком, победоносном. Но теперь, говорят, Тимур двигался из Самарканда к югу, и еще не настало время им скрестить мечи. Пусть Тимур ломает свой меч в Иране; настанет время, и Мамай, управившись на Руси, вонзит свое лезвие с севера в Тимурову спину.