Жюль Верн, стр. 7

— Мы ждем, — сказал учитель. — Неужели, кроме «гм», ничего другого так и не услышим? Не может быть!

— Я очень хорошо знаю образцы народной поэзии, только того, что я знаю, недостаточно для…

— Недостаточно для… для чего? — вкрадчиво пропел учитель, подходя к Жюлю так, как это делает тигр, когда он намерен напасть на беспечного охотника, — несколько сбоку… От учителя пахло, как от клумбы с цветами.

— Недостаточно для большого успеха, — договорил Жюль, опуская глаза.

— Ты хочешь большого успеха? — нараспев произнес де Ляфосс. — Это что-то новое. Неслыханное!

— Да, хочу большого успеха, — упрямо повторил Жюль, — После того, как мы узнали о сочинении Пьеpa Дюбуа, стыдно получить обыкновенное «хорошо». Я тоже имею право на похвалы и внимание всего класса.

— Кто же и что тебе мешает? — спросил учитель.

Жюль вздохнул. Были в этом вздохе боль, тоска и очень много страдания, — следовало прислушаться к этому вздоху.

— Я очень плохо знаю то, о чем вы спрашиваете меня сегодня, — бесстрашно проговорил Жюль. — Я должен в этом признаться. Разрешите сесть.

И, не дождавшись разрешения, сел за парту.

Все ученики, затаив дыхание, стали следить за тем, что будет дальше, что сделает учитель. Он не отличался добросердечием и всегда сурово наказывал малейшее непослушание и вольность. Как он поступит сегодня? Жюль — один из первых по французскому языку, — что это с ним и почему так болезненно морщится его сосед — Пьер Дюбуа?

Анри де Ляфосс вынул из кармана платок, отер лицо, лоб, затылок, подкинул платок, поймал, рывком сунул его за манжету на левой руке и решительными шагами направился к своему столу. Здесь он остановился, повернул голову вправо, словно прислушиваясь к чему-то, потом раскрыл журнал и потянулся за пером.

Жюль сидел, опустив голову; он тяжело, порывисто дышал, и на душе у него было неспокойно и легко в одно и то же время: неспокойно потому, что всё сложилось так, как оно сложилось, и легко потому, что он поступил так, как следовало, как нужно было. Пусть его накажут, пусть все думают, что он и в самом деле плохо приготовил урок. Жюль на крохотном опыте своей жизни знал, что такие мелочи скоро забываются, но никогда не забудется поступок великодушия и чести, никогда не сотрется в памяти школьных товарищей нечто такое, что связано с характером, с поведением человека, сказавшего А и потому обязанного произнести и все остальные буквы алфавита…

«Я выручил товарища, мне от этого плохо, я не должен поправлять это плохое за счет успеха товарища», — размышлял Жюль, и эти размышления облегчали его и даже радовали.

Что же происходило с учителем? Он захлопнул журнал, резко отбросил его в сторону; журнал скользнул и упал на пол. Подбежал дежурный и поднял его. Учитель поднялся со стула, костяшками согнутых пальцев оперся о стол и трагическим голосом, искусно поднимая и опуская его в нужных местах, проговорил:

— Мой дорогой Жюль Верн! Твой ответ и последовавшая за ним демонстрация возмутили меня до глубины души! Одной плохой отметки я нахожу недостаточно. Чрезвычайно недостаточно! Я очень прошу тебя побеспокоить твоего отца, как это ни грустно для меня. Иными словами, прошу тебя завтра же прийти в школу вместе с высокоуважаемым месье Пьером Верном…

Он сделал длительную паузу, глядя на сидящих перед ним учеников так, как актер смотрит на ряды партера.

— Иногда позволительно, — продолжал он с тем же декламаторским пафосом, — вовсе не знать урока, за это полагается самый низкий балл, но непозволительно садиться на место, не получив на то разрешения. Вы сами слышали, каким тоном было сказано: «разрешите сесть». Не тоном просьбы, а тоном утверждения, — да, да! Вот, дескать, я сажусь, но… Это демонстрация! Незнание урока плюс демонстрация! За это полагается…

Он уже устал. Он никогда так много не говорил за один прием. Он был мастером «полувздоха», как отзывались о нем балагуры из Нантского клуба. Он опять достал свой платок, пустил волну благоухания и, никак не употребив его, снова заложил за манжету.

— За это полагается личная беседа с отцом провинившегося, — продолжал он. — Провинившийся, таким образом, наказывает своего отца, отрывает его от дела, огорчает его. Что поделаешь, иначе нельзя. Итак, ты понял меня, Жюль?

Жюль глубоко вздохнул.

Все товарищи смотрели на него.

Жюль встал и вежливо, как полагается, ответил:

— У меня отличная память, месье де Ляфосс. Я охотно исполню вашу просьбу, накажу моего отца. Кстати, он завтра свободен. Он с удовольствием поговорит с вами. Разрешите сесть?

Учитель долго молчал. Он закрыл глаза и, видимо, о чем-то думал. Наконец последовал ответ:

— Стой так до конца урока!

Где-то, совсем близко от той парты, за которой стоял Жюль, булькнул звонок, возвещающий конец урока…

Глава пятая

Мечты

В приморскую гавань Нанта ежедневно приходили корабли из Англии, Португалии, Испании и других стран. Большие торговые корабли бросали якоря и принимались за выгрузку, погрузку или ремонт, а потом снова плыли — на юг или север. Раз в неделю приходил бокастый, широкотрубый «Нептун», он пришвартовывался у пристани, матросы сходили на берег, и начиналась выгрузка товаров.

«Нептун» принадлежал купеческой компании Дюаме, владевшей в Нанте двумя универсальными магазинами и фабрикой по переработке рыбы в консервы. «Нептун» увозил кефаль и макрель, крабов и устрицы и оставлял жителям Нанта бумагу и табак, кожу и всевозможную галантерею, без которой как будто можно было и обойтись, — из Парижа в изобилии поступали в Нант те же пустяки и мелочи. Однако подтяжки из Лондона покупались охотнее, чем те, что изготовлялись в Париже, и местные модницы полагали, что испанский шелк гораздо лучше лионского, а португальский зубной порошок значительно приятнее того, который продается под маркой «Грегуар и Компания, Марсель».

В гавани всегда было многолюдно и весело. Сюда ежедневно заглядывал Жюль. Здесь у него имелось свое любимое место — высокая чугунная тумба, видом своим напоминавшая гриб с приплюснутой шляпкой. От этой тумбы до берега было не более двадцати метров. Здесь пахло краской, углем, смешанным ароматом тканей и парфюмерии, водорослями и — еще тем тревожно-смутным и неуловимым, что ведомо одним лишь мечтателям, фантазерам, поэтам.

Жюль принадлежал к их числу. Он мог часами сидеть на своей тумбе и видеть и слышать совсем не то, что видели его глаза и слышали уши. Для всех людей, посещавших эту часть города, пароходный гудок был обычным пароходным гудком — густым рокотанием баритонального тембра или резким вскриком, словно гудок был живым существом и ему наступили на ногу. Впрочем, так представлять себе гудок мог опять-таки один лишь Жюль, и, наверное, одному ему во всем Нанте слышались в тигроподобном рокоте больших кораблей зовы в далекие заморские страны, в девственные леса и необъятные прерии, а в коротких сигнальных гудках маленьких пароходов ясно и несомненно звучали для Жюля такие слова, как Африка, Кордильеры, Суматра, Ява — волшебные, пряные слова, имевшие для мечтателей всего мира десяток смыслов и тысячу ассоциаций.

Как велик мир, как чудесно его устройство, сколько тайн, загадок и сюрпризов скрыто от глаз Жюля за тонкой, зеленоватой черточкой горизонта, укрыто толстым слоем туч, побывавших в тех краях, которые уже ведомы Жюлю, — они освоены, заселены, колонизированы его воображением!.. Однажды он сказал Леону Манэ:

— Изобрести бы такую машину, которая могла бы перелететь океан и спуститься, где только захочется ее капитану… А то — построить такой корабль, чтобы он ходил под водой!.. Набрать туда всякого съестного и плавать сколько угодно! А то забраться к центру земли и пожить там месяца два.

Леон Манэ, близоруко щурясь, разглядывал своего друга и понять не мог, зачем, к чему изобретать подводную лодку, если уже есть пароход… Для чего забираться к центру земли, когда ученым достаточно работы и на ее поверхности. Не проще ли купить билет и проехаться до Гавра или Лиссабона.