Синеокая Тиверь, стр. 78

…Видно, очень далеко унесли мысли Миловиду от монастыря, от келий монастырских, – не услышала она шагов, приближающихся к ее пристанищу. Очнулась лишь только тогда, когда открылась дверь и порог переступила мать игуменья в сопровождении сестры Евпраксии.

– Мир тебе, дитя человеческое. – Игуменья осенила послушницу крестом. – Почему не спишь так долго?

– Сон не берет, матушка.

Миловидка опустилась на колено, поцеловала игуменье руку. «Что им надо от меня? – подумала она. – Так поздно явились, и вдвоем. Всего могла ожидать, только не этого посещения».

– Сестра Евпраксия сказала, что сомнения и смятение души все еще не покидает тебя. Это правда?

– Правда.

– Ты же говорила, что уже готова принять веру Христову, а потом плакала, чувствуя себе провинившейся перед родом своим.

– Чувствую себя и сейчас виноватой, матушка.

Молчит игуменья. Смотрит изучающе и молчит.

– Это правда, дети должны быть верны своим родителям, – сказала чуть погодя и села. Ее примеру последовала и Евпраксия. – Однако ты, дитя, принимая веру Христову, не делаешь ничего противного родителям твоим. Знаешь ли, почему так? Потому что это доброе дело. Кто знает, может, именно твой пример и наставит их на пусть истинный.

Долго говорила игуменья о том, как щедра и спасительна вера Христова, какое блаженство ожидает тех, кто осознает суть этой веры и пример ее не по принуждению, а сердцем. Поэтому и ее, Миловидку, никто не принуждает. Пусть приходит, как и приходила перед этим, в храм, слушает церковные службы. Таинства богослужения возвышают дух человеческий, дают простор мысли, делают человека мудрее, ведут к прозрению.

Миловида рада была, что ей не напоминают об обещании принять, новую веру, не допытываются, когда примет, ее всего лишь убеждают. Поэтому сидела и внимательно слушала, что говорила игуменья, была так доброжелательна, что даже наимудрейшую из сестер обители сбила с толку.

– Слова мои, надеюсь, не останутся гласом вопиющего в пустыне. – Игуменья встала и положила мягкую ладонь на голову послушнице. – Ты будешь делать, как я говорю. Правда?

– Да, матушка игуменья. Я очень благодарна вам за приют и спасение. Вот только…

– Что – только?

– Сомневаюсь я, матушка, что, даже приняв христианскую веру, смогу остаться в обители, что вера мне будет спасением.

– Даже так? – не ожидала такого ответа игуменья и снова села. – Почему сомневаешься? Что тебя беспокоит?

– Многое, матушка.

И девушка рассказала своим наставницам обо всем, что передумала сегодня перед их приходом.

– Скажите, – спрашивала она, заглядывая в глаза то одной, то другой, – разве будет по-Божьему, если я отрекусь от мира и ничего не оставлю для земли своей, для рода своего? Слышали, Корнелия замурована в камень была, а все же дитя свое кормила. А я живая, сильная, при здоровье. Могу ли я сидеть за каменными стенами, сознавая, что остаюсь здесь на веки вечные, что ничего не оставлю после себя на этом свете? Это же мука, матушка, и грех, наверное, большой – так обкрадывать себя. Пойду я, достойная, к кровным своим. Где буду жить, как – не ведаю, но пойду. Плоть зовет, земля зовет. Не могу я перебороть в себе то, что дала мне мать-природа.

– Нечестивица! – потеряла терпение игуменья, сбросив маску благочестия, стукнула что было силы патерицей. – Поганка! Ноги должна была лизать нам за то, что подобрали, поверженную отчаянием, дали приют телу и покой душе, а у нее греховность плоти на уме. Прочь отсюда! – показала на дверь. – Сейчас же, сию минуту! Чтоб и духом твоим не пахло. Была и осталась поганкой, прочь!

XIII

Хорс расщедрился этим летом. До Купалы еще далеко, а уже жарит нестерпимо. Если бы выпадали дожди, не так заметна была бы жара. Но где они, те дожди? На весь море-океан ни одной тучки. И седмицу, и вторую, и третью без перемен. Что ни день – то и жара. Сегодня, как видно, то же самое будет. Солнце только-только поднялось над горизонтом, а уже припекает. Сгорает под его горячими стрелами засеянная ратаем нива, мелеют реки и сникают на лугах травы. Правда, еще можно найти прохладу в лесу, но после всего, что случилось с нею, Зоринкой Вепровой, ходить ей в лес одной запретили, только в сопровождении челяди. А где ныне эта челядь? Тревога о ниве и скотине гонит всех каждый день в лес, на луга. Так повелела хозяйка Веселого Дола: нет надежды на ниву, спасай, челядник, скот, если не хочешь умереть с голоду. А няньке-наставнице приказано: не потакай Зоринке и не ходи с ней куда не следует. А каково самой Зоринке – всем безразлично. Будто и не видит никто, что ей от сидения в тереме словно той сожженной ниве: и душно, и жарко. А еще тоскливо. Так тоскливо, что слезы не раз и не два подступали к горлу, душили намертво. Ну почему родные упорно стоят на своем и не хотят отдать ее за Богданку? Все нахваливают Колоброда и возят туда. А какой из этого толк, если она и знать не хочет тех, кто приходит к ней и зовет в круг? Будто не видят, что Зоринка пересиливает себя с трудом, когда едет к чужим, что она добивается своего, на своем стоит. Напрасно угрожают ей: будет так, как говорит отец. Но она дочь своего отца и может тоже сказать: будет так, как я скажу. А там кто знает, что будет. Хитрят родители. Уверена, не татей боятся – Богданку. Поэтому и не разрешают выходить за ворота, тем более ходить в лес. Ждут Купалу, думают, на Купалу Зоринка не отвертится: кто-нибудь из родовитых тиверских отроков выкрадет ее и заставит вступить в брак. Только пусть сначала выкрадут. А родители попробуют сперва заставить Зоринку поехать в Колоброд именно на Купалу. Не станут же связывать ее и вести связанной. А иначе не будет. Бог свидетель, не будет!

Открыв окно, смотрела Зоринка на горную дорогу, что вела от высокой ограды вокруг отцовского терема в широкий свет, и думала свою горькую думу. С тех пор как за нею, спасенной от ненавистных татей, прислали няньку-наставницу, дав тем самым понять: примирения не будет и быть не может, – Богданко не отступил и ездил в Веселый Дол. Перед ним закрывали ворота, ему говорили: не велено. А он продолжал ездить, ждать Зоринку на опушке леса. Должна бы девушка дать знать княжичу, что не выходит не оттого, что не хочет, – не по своей воле сидит в тереме. А как это сделать – не ведает. Все сговорились против нее – и мать, и челядь из друзей во врагов превратились. Решила быть такой же твердой и непреклонной, как и они.

– Пока не исполните мою волю, не буду есть и пить!

– Какую, горлица?

– Позвольте выйти к Богданке и сказать, чтобы не ездил напрасно.

– Будто ему не говорили этого?

– То – родители, а то я скажу.

Няня-наставница не придала этому значения, усмехнулась и пошла себе. Возвратившись, увидела, что Зоринка не прикоснулась к еде. Заволновалась и принялась упрашивать:

– Не выдумывай, девушка, кто поверит, что именно это ты скажешь Богданке?

– А ты?

– Я?

– Если не совсем предала меня, то поверишь.

– Ох, Зоринка так может плохо обо мне думать!

– Пойди со мной, будешь матушкиным слухачом при мне, а на самом деле – моей союзницей, тогда не буду так думать.

– А что скажет твоя матушка, если узнает, что я ее предала?

– Этого не знаю. Сама подумай. А сейчас поди и скажи: «Не будет Зоринка ни есть, ни пить, если не выполнят ее желания».

Ничего не оставалось старой женщине, пошла и сказала матери Зоринки: «Девка страдает, зачем же увеличивать ее страдания? Отпусти ее со мной, пусть встретится с княжичем. Что от этого изменится?»

– А если изменится? – возразила Людомила. – Разве не знаешь, как твердо стоит на своем хозяин?

– Говорю же, Зоринка не ест и не пьет, что дальше-то будет?

Няня-наставница, видимо, близко к сердцу приняла слова «если не совсем предала». Подробно пересказала Зоринке и о том, что думает о ее упрямстве мать Людомила, и о том, как она страдает от этого. Но обещаниями быть заодно с Зоринкой не разбрасывалась, на деле же решила помочь. В конце концов вдвоем они уговорили все-таки Людомилу.