Синеокая Тиверь, стр. 15

Идти за Дунай князь Тивери не решился. Он принадлежал к людям осмотрительным и потому поступил расчетливо: послал гонцов в Волын, а сам с ополчением и младшей дружиной стал по Дунаю. Мыслил так себе: ромеи свое взяли и второй раз не сунутся. Пока гонцы будут гнать коней в Волын, пока князь Добрит надумает и решится на что-то, он, Волот, воспользуется присутствием ополчения и отремонтирует, а где заново отстроит людям веси и городища. В гневе на ромеев принял решение: нельзя оставлять южные границы земли Тиверской без защиты, пришло время сооружать по Дунаю сторожевые вежи, а может, и не вежи, а также, как у ромеев, крепости. Заслонить ими всю землю не заслонишь, а задержать продвижение супостатов они все-таки смогут и вовремя подадут сигнал земле Тиверской. А это уже половина дела.

Разорение учинено великое, однако не все стало добычей огня и ромеев. У тех, кто находился поближе к Дунаю, нашлись топоры, хватило в Придунавье и лесу. А народу, коней – хоть отбавляй. Вот и закипела работа в руках привыкших к ней поселян, а где закипает работа, там возрождается жизнь, встают над землей творения рук человеческих, утихает боль и приходит хоть какое-то успокоение.

Посланные к князю Добриту гонцы вернулись под конец второй седмицы. А вслед за ними прибыли и дулебские тысячи, возглавляемые воеводой Старком, тем самым Старком, который в прошлом спас неожиданной ратной хитростью всех антов и стал с тех пор первым мужем при князе Добрите.

То была радость и утешение. А еще добрый знак: князь Добрит не отмахнулся от беды, что обрушилась на Тиверь, он принес им надежную и достойную помощь. Но больше всего обрадовали князя Волота (если говорить правду, и удивили) присланные Добритом вместе со Старком и его тысячами послы. Сам он почему-то не додумался, выпустил из виду, что с ромеями и с Юстинианом, который ими правит, можно бороться и таким способом. А Добрит как раз на это и рассчитывает, потому что велел возглавить посольство самому Идаричу, известному в земле Трояновой, да и за ее пределами не только внешней величавостью, но и умением действовать на людей красным словом, оставаться спокойным в самой невыносимой круговерти человеческих страстей.

– Князь, – сказали послы, рассевшись в шатре Волота. – Совет старейшин и князь земли Дулебской просили тебя сдержать свой гнев, вызванный разбоем, и не дать гордыне воина взять верх над здравым смыслом. Настанет время – поквитаешься с ромеями за все зло. А пока заглуши собственную боль и заставь ее молчать. Воинов, которые пришли со Старком, и воинов, которые находятся под твоей рукой, велено держать при Дунае и время от времени показывать на глаза ромеям, чтобы не так беспечно спали. Командовать ими будет Старк. Ты же, как пострадавший, идешь с нами, антскими послами, к ромеям, чтобы высказать самому императору гнев за разбой, за нарушение данной на кресте роты. От того, что скажет император, будет зависеть, как мы поступим.

Волот не раздумывал долго, сразу же и довольно уверенно сказал:

– Пусть будет так. – Но позже, когда заговорили о пути, которым хотели идти, насторожился и решился возразить: – А если вторжение – дело рук кого-то из предводителей ромейских когорт, которые квартируют в Скифии, Нижней Мезии или Фракии? Они же все сделают, только бы наше посольство не попало к императору…

– Нас охраняет княжеский знак.

– Что знак для татей? – возмутился Волот. – Кто начал с разбоя, тот разбоем и закончит. Советую идти до Константинополя не сухопутьем – морем.

Идарич колебался.

– У князя тиверцев есть на чем отправиться этим морем?

– Каким – этим?

– Ну… и широким, и глубоким, и бурным.

– Море есть море, по пояс нигде не будет. А отправиться найдем на чем.

Послы переглянулись между собой, обменялись словом-другим, да на том и порешили. Плыть не обязательно сегодня. Пока доберутся в Черн, пока соберутся в дорогу – теплынь и вовсе будет хозяйничать на земле Тиверской, вскроются реки и пойдет к морю лед. А им лишь бы льда не было до Днестра, в море его и подавно не будет.

Все приготовления к походу Волот возложил на кормчего и стольника. Один спешно готовил лодью, второй – подарки для императора и императрицы, для тех, через кого нужно будет добиваться свидания с императором. Сам же Волот тем временем был озабочен мыслями о поселянах, которые остались без крова: слал гонцов к старейшинам общин со своими повелениями, старался доказать мужам, что беда Понизовья – общая для всех, поэтому пусть не тянут и не отпираются, дескать, им, северянам, хватает и своих забот: на поле пришло весеннее тепло, а с теплом и пахотные заботы. Повинность эта касается каждого.

Знал: тиверский народ щедр сердцем и на призыв его откликнется дружно. А все же тревожился, хлопотал, не давая себе передышки ни днем, ни ночью.

– Ты идешь к ромеям? – встретив его, спросила, не скрывая тревоги, Малка. – Слышала, да не от тебя.

Смотрел на нее и молчал. Правда ли это? Всем, выходит, говорил, куда собирается, зачем, а ей – нет?

– Должен идти, Малка, – повинился он перед ней, не скрывая нежности. – Большое горе принесли ромеи и еще большее принесут, если не пойду с посольством к императору.

Малка слушала внимательно. Потом вздохнула тяжело и приклонилась к его плечу.

– Пусть помогают тебе боги. Когда же отправляешься? – подняла голову.

– Как только лодья станет под парус.

Снова вздохнула и промолвила:

– Хоть этой ночью приди, отдохни перед плаванием. И моему сердцу оставишь какую-нибудь надежду, а с надеждой – покой.

Не удержалась все-таки, пожаловалась. Оно, если по правде, то жаловаться ей есть на что. Не только княжеские заботы вынуждают Волота забывать, есть ли в тереме Малка или нет. Холоден он к своей жене давно, с тех самых пор, как стала одаривать его девками. В молодые годы он, правда, только морщился да хмурился по нескольку седмиц. Потом все же отходил сердцем, обнимал Малку и верил: они еще молоды, будут у них и девочки, и сыны-соколы, которые станут опорой отцу-князю и земле, что под его рукой. А как же! Удел князей – сечи с супостатами, походы, если не постоянные, то очень частые. Разве один Богданко может быть надежной опорой? Что, если кто-то из них – отец или сын – поляжет на поле брани? А то и оба?

Старался не думать об этом, отвлечься от грустных мыслей и забыться, старался верить в Малку и искал утешения возле нее. Когда же случилось, что бабка-повитуха еле-еле привела ее в чувство после родов самой младшей – Миланки, а потом призналась: княгиня не сможет больше иметь детей, почувствовал, как змеею пополз по сердцу холод и свил там себе гнездо. Да, он знал: Малка не виновата в случившемся, но ни это, ни даже то, что она мать его детей, не утешало.

– Этой ночью приду, Малка, – пообещал он. – Непременно. Скоро уже отправимся. Кто знает, когда возвращусь в Черн. Путь далекий и нелегкий, сама видишь – морем собираемся идти… Черн оставляю на Вепра, – добавил доверчиво, – а очаг на тебя.

Малка засветилась от радости, и слезы-росинки засияли в ее глазах.

– Спаси бог, – сказала она и положила Волоту на сердце руку. – О детях и очаге не тревожься, все будет хорошо. Лишь бы только с тобой ничего не случилось. Слышишь, муж мой, лишь бы все было в порядке.

VII

Последним пристанищем на Тиверской земле стала для посольства древняя греческая колония Тира. О греках здесь напоминали лишь каменные плиты с надписями об их давнем, как мир, житье-бытье в этом краю да возведенные из камня подклети. В них ссыпали в свое время купленный в Скифии хлеб и держали тут до начала навигации на Понте Эвксинском и в его лиманах, а то и до того времени, когда в метрополии вздувались цены на хлеб. Все остальное было разрушено временем и многочисленными вторжениями. На месте старой Тиры, вернее, поблизости от нее, стояла теперь небольшая вежица, а при ней – мытница для заморских гостей, направлявшихся в славянские земли с товаром, были еще помещения для заставы, что стерегла границы Тиверской земли, а заодно и мытницу, заезжий двор с ложницами для именитых людей.