Осада Азова, стр. 21

Принялись за дело Ивана Бандроли и увидели, что убитый сам налез на убийство. Прилепился в шинке ни с того ни с сего к Ивану и все просил: «Ударь меня в ухо, штоб дзинькнуло в глазах!» – «Не стану бить», – отвечал Иван. «Боишься?» – не отставал Андрей. «Да не больно-то я тебя и боюсь, а бить не стану, не пригоже, – говорил Иван. – Ты сильно пьян. Шел бы в курень, отоспался бы». – «Нет, – упорствовал Андрей, – в курень не пойду. Ударь меня в ухо! Нехай дзвенить! Жалко?! Ну, жалко, что ли?!»

Иван и ударил слегка тяжелым кулаком…

Судейские весы взвешивали долго. Храбрость в боях и трезвость ума Бандроли, степенность и отвагу в Крыму и на море – все учитывали казаки. И это перевесило его невольное и ненамеренное преступление.

Ивана Бандролю не положили живым в могилу под гроб с мертвым казаком, за которым ничего, кроме буйства, не числилось. Его не закопали в землю сырую на донском кладбище, а, выговорив с шумом, – отпустили без всякой зацепки.

Марину Куницкую судить не стали, ибо старый атаман Смага Чершенский тайно поведал, отведя в сторону судью:

– Марина Куницкая, мне то подлинно еще в пути-дороге сведалось, не единым блудом развратным про­бавляется на Дону. Она, нехрещеная еретица, желая крови разлития, умыслила заодно с панской Польшей да с папежским Римом привести нашу христианскую веру в полное разорение, а всех людей на Руси подвести под руку польского и литовского короля. Она хотела обратить славянство в еретицкую веру, завладеть, как того они раньше добивались, двором царским, подчинить нашу волю папе римскому.

Черкашенин насторожил глаза и уши.

– Казалось, умерло на Руси подлое дело Марины Мнишек. Казалось, дело врага злого и богоотступного, гонителя и истязателя нашей веры атамана Ивана Заруцкого, изменника Русского государства, давно сгинуло, забылось. Ан, нет! Живет! Казалось, похоронилось вражье дело – попирать, разорять русскую землю, воздвигать римские костёлы, учинять римскую и лютерскую богомерзкую веру, прибирать к рукам земли наши… Казалось, в 1606 году 17 мая в Кремле Лжедимитрий – «сосуд сатаны», как называло его духовенство, – убит, Заруцкий и ворёнок пойманы и казнены, Марина, по воле божьей, сгинула в Москве, в заточении. Ан, нет! До сего дня жи­вет измена…

– Опасайтесь, – говорил Смага. – Затем я и поторопился на Дон, чтоб до смерти своей успеть предупредить измену!.. А еще скажу главное: ждите вскоре войны с султаном. Он помышляет против Азова грозное и страшное. Будьте во всем готовы!

– Превеликая благодарность тебе, храбрый воин. Твою службу войско не забудет, – сказал атаман Черкашенин Смаге. – У нас и в мыслях никогда не бывало, чтобы такую тонкую паутину черной измены свили у нас на Дону наши исконные враги и враженята. Марину Куницкую, казака Ксенофонта Кидайшапку за их позорный блуд, воровство и за измену войску заточить накрепко в тюрьму, пытать их без жалости, без всякой милости.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Вокруг зеленовато-медного диска на огромном небесном пространстве толпились яркие звезды. Иные, блеснув огненно-золотыми стежечками, сорвавшись с высоты, стремительно падали вниз, оставляя позади себя след, напоминавший след падающей кометы. По преданиям старины это было важное предзнаменование. К добру ли?

Люди стояли посреди крепости; казаки поснимали шапки.

– Поживем – увидим, – сказал Ивашка Птаха, беззаботный казак. Не верил он ни в бога, ни в черта! Жил сам по себе, по своему уму и разуму и теперь не унывал, приговаривал: – Мало ли чего не придумают для человека земля и небо? Занятно только одно – по какой такой причине Дон от берега до берега вдаль и вширь озолотился? Гляди-ка, брат Кондрат, волны вздымаются огненные…

– А то, Ивашко, от звезд так полыхает река, – отвечал Кондрат.

– Не может быть! – сказал Ивашка. – Когда луна светит – дорога стоит через Дон серебристая. Когда солнце светит – золотистая. А чтоб от звезд таким огнем Дон полыхал?.. Нет, того на свете не бывало еще… Гляди-ка! Гляди! Горит и горит. Вода огнем переливается. Крестись, брат Кондрат.

А в это время в Никольской башне, на верхушке которой развевалось знамя войска, в каменном каземате, куда не проникал луч солнца и свет луны, куда не доносился посторонний звук, под крепкими кирпичными сводами, перед святыми образами сидел атаман, разум и честь войска, Наум Васильевич Васильев. На столе отточенные гусиные перья, длинные свитки бумаги. Напротив атамана – Смага Чершенский. Сидели они с глазу на глаз. Железная дверь была плотно прикрыта. Железный засов лежал поперек двери. Тяжелый замок, как гиря, висел на нем. Ключи от замка лежали на столе. Под сводами каземата горели три свечи. Но мрак от них не рассеивался. Две человеческие тени шевелились на каменном полу и на каменной стене справа. Перед образом Николы Чудотворца на тумбе лежало раскрытое Евангелие и золотое распятие.

– Дело важное, – сказал Наум Васильев, – а посему следует тебе, Смага, по установленному обычаю целовать крест и Евангелие. После того ты станешь говорить мне всю истину без хитростей, без утаек. А то, что ты поведаешь мне в тайне, в тайне же и сохраним. Кроме тебя, меня и бога, до положенного часа никто о том не должен сведать.

Дав нерушимую клятву крестоцелованием, Смага Чершенский стал открывать перед Васильевым тайну:

– Издалека – так в старину говорили – виднее. Странствовал я немало, натерпелся, наголодался, ума набрался, и то дает мне право при светлой памяти сказывать вам: дело Маринки Мнишек живет и поныне! Дело изменника и вора Ивана Заруцкого и ныне живет на Дону!

– Почто ты так? Обдумано ли? Доказано ли?

– Будьте во всем отныне весьма зорки, осторожны, – продолжал Смага. – Вам на Дону уготованы злодейская смерть и измена! – Он достал из-под истлевшей рубахи письмо, писанное по-татарски. – Читай!

Наум Васильев стал читать. Когда кончил, спросил:

– И то все правда?

– Мои старые глаза давно смотрят в могилу, а сердце и душа живут молодо и желают земле моей добра. Читай другое письмо.

Письмо было написано по-польски.

– Однако занятно! – сказал Васильев. – Придется молить о помощи Марину Куницкую, – польскому не учен.

– Поупаси тебя бог! – грозно сказал Смага. – Ты же читал письмо по-татарски.

– Читал! Ну?

– А что вычитал?

– Изменница! Изрублю я ее саблей острой. Ну и змея же!

– Возьми еще одно письмо… – протянул Чершенский бумагу. Она была писана турецкой вязью.

Четвертое письмо – по-персидски – положил Смага на стол.

– Персидскому не учен, – с сожалением сказал Васильев. – Есаула Зыбина позвать следует да Порошина. Они шибко превзошли турецкую и персидскую грамоту.

Смага поднялся. Глаза его горели гневом. Тощая грудь, покрытая рубищем, вздымалась. Старик взял свой длин­ный посох и молча стал ходить от стены к стене. Потом заговорил:

– Панна Ядвига Жебжибовская в Астрахани живет. Накормила, напоила меня, божьего странника, расспра­шивала, куда я иду, не знакомы ли мне на Дону знатные атаманы? Не буду ли я в Черкасске-городе, в крепком Азове-городе?

– Зачем же это? – воскликнул Васильев.

– Не торопи, атаман, – сказал Смага. – Ядвига Жебжибовская – птица великая, известна не только в Астрахани, Панну Ядвигу знает и благословляет на воровской промысел сам польский король Владислав.

– Ты, старик, что-то не то…

– Панну Ядвигу Жебжибовскую, – продолжал Смага, – своим иждивением словно когтями держит краковский кардинал, нунций католической церкви в Варшаве и сам римский папа Павел Пятый! Ядвигу Жебжибовскую хорошо знает Рим! Не осердись на меня, атаман, одним вам она неведома… А знать ее ох как надобно.

– Стало быть, – задумчиво спросил атаман, – Ядвига Жебжибовская в Астрахани продолжает дело Марины Мнишек?

– Истинно! Уразумел.

– Стало быть, сидя в Астрахани, иждивением короля и папы римского она готовит земле нашей измену и под­чинение отечества польскому королю?

– Истинно!