Теперь ему не уйти, стр. 18

– Ты хочешь сказать, – тихо произнесла она, – что ты тогда не понимал его и теперь не понимаешь.

Он помешкал немного, нежась в кресле. Вообще-то здесь очень уютно.

Все реже и реже наведывался он теперь сюда. Но всегда ему приходилось – неизменный проклятый его удел – вносить в этот дом тревогу.

Что ж, кто-то ведь должен это сделать, кто-то должен взять на себя труд спасти этого вечного вундеркинда, если и впрямь он неповинен во всех тех ужасных грехах, которые ему приписывают.

Милосердное виски помогло ему успокоиться, и Мартин добавил:

– Ты же сама была в отчаянии, когда он устроил выставку своих безумных картин?

– Какие слова ты употребляешь, – спокойно возразила она. – Да, слово «безумные» в ту пору меня потрясло. Кто-то из критиков так написал. Я тогда ужасно перепугалась. Печатное слово всегда пугало меня. Я, вообще-то говоря, плохо разбираюсь в живописи, ты прав, Мартин. Но слова пугают меня. Столько новых слов вошло в моду в те годы, когда Вилфред был за границей, все рассуждали о подсознании, точно всю жизнь только это и делали. Даже страшно стало. Но слова эти не проникли мне в душу.

Он вскинул голову, просиял:

– Да, не правда ли? Слова! Слова! Зачем, черт возьми, говорить вслух про всякие непристойности? Мы привыкли набрасывать покров на многое, и слава богу, если хочешь знать мое мнение…

– Но когда я увидела эти картины, да, милый Мартин, я говорю о тех самых последних несуразных холстах, о тех несуразно больших холстах, на которых было изображено нечто недоступное мне…

Будто что-то оборвалось у нее внутри. Будто порвалась последняя, натянутая до предела струнка… Он поднял голову. Ощущение уюта рассеялось. Он поймал настороженный взгляд сестры. Она взглянула на тикающие часы. Потом посмотрела на залив под окнами. Мимо шел поезд. Кажется, уже спустилась ночь.

– Ты утверждаешь, будто что-то поняла?

– Вилфред объяснил мне эти картины. Он сказал, что действительность…

– И ты попалась на эту удочку? – Мартин Мёллер искренне негодовал. Теперь он снова был прежний дядя Мартин, мужчина, глава семьи.

– Господь наградил нас пятью органами чувств, дорогая Сусанна, и я полагаю, этого предостаточно!

Поезд исчез, умчался к центру города. Оба повысили голос, стараясь заглушить отдаляющийся шум. Он подумал: в былые дни поезда ходили здесь гораздо реже. И когда поезд появлялся, было даже приятно: всякий раз это вносило какое-то разнообразие. Нескончаемая круговерть мыслей… как она раздражала его! Мартин Мёллер презирал всяческие сантименты.

– Он сказал, что действительность не так проста, как кажется, – закончила она.

Снова откинувшись в кресле, дядюшка Мартин заговорил с обидой и с торжеством:

– И всю эту чушь ты приняла всерьез двадцать лет назад! А сегодня ограждаешься ею, как щитом…

Ему снова было все совершенно ясно: слава богу, он еще многих может научить уму-разуму!

– Ты приняла на веру всю эту модную болтовню тех лет! Помнится, тогда толковали про какое-то раздвоение… к чертям весь этот вздор! Ты же хочешь с его помощью оправдать по меньшей мере странное поведение нашего мальчика в нынешние времена, когда нужна лишь однозначность. Здоровый инстинкт, Сусанна, таится в сердце каждого норвежца!

Она взглянула на графин, Мартин смутился. Он сказал примирительно:

– Ты же сама понимаешь: сегодня всем нам лучше вести себя так, чтобы избежать кривотолков!

Она снова заговорила:

– Еще одно. Когда он вернулся домой без руки – а ты ведь знаешь, что он много лет не притрагивался к клавишам, – представь себе, он снова стал играть! Одной левой рукой. Он навестил Пауля Витгенштейна – знаешь, того австрийского пианиста, что потерял правую руку в годы прошлой войны, – он снова завоевал успех у публики пьесами для левой руки. И Вилфред разучил их, помню, как он играл концерт Равеля и несколько вещей Рихарда Штрауса…

– Но что ты, собственно, хочешь всем этим доказать?

– Доказать…

У сестры был усталый вид. Мартин досадовал теперь на свою резкость. Какого черта он всегда вмешивается в чужие дела? Этот порочный мальчишка был когда-то его подопечным, но с тех пор прошло много лет. Мальчик стал взрослым. А сам Мартин стал стариком. И снова его охватило гнетущее чувство, будто жизнь замерла на месте или, того хуже, клочками возвращалась вспять. Да, было время, когда Вилфред завоевал успех – пробился, как теперь говорят… А сейчас? Если только это правда, что мальчик втайне совершает какие-то добрые дела… Что ж, пусть сам смотрит! Ему жить!

Но с другой стороны: все бытие ведь перевернуто вверх дном! Распущенность, разврат перестали быть личным делом каждого, теперь они становятся опасными для жизни. Нежелательные знакомства, дурные наклонности могли толкнуть человека на измену родине, а это влечет за собой презрение, месть, высшую кару. Опасность подстерегает на каждом шагу – все это столь непривычно… столь противоестественно в маленькой стране, некогда дышавшей миром, почти не знавшей бурь…

Он прислушался. В доме родной сестры он стоял и прислушивался. Она тоже прислушалась. Он заметил у нее на лице испуг.

– Неужели он здесь?

– Не знаю. У него есть ключ. Я никогда не знаю, где он. Он мне не говорит.

Все прежнее негодование разом вспыхнуло в нем:

– Так он приходит сюда?

– Я же сказала: я ничего не знаю. Он почти никогда здесь не бывает. А тебе сейчас лучше уйти.

Ему следовало бы обидеться. Он чувствовал, что имеет на это право. И в то же время у него есть долг: он обязан помочь сестре.

Но лицо ее выражало такую отрешенность, что и обида, и чувство долга тут же угасли.

– Сейчас тебе лучше уйти. И спасибо за все.

8

С моря бастион был невидим: столь естественно он сливался с берегом. С суши сюда не было доступа, но тот, кто вздумал бы подняться на невысокую соседнюю гору, увидел бы внизу череду бункеров в паутине колючей проволоки…

Берег был голый и необжитый. Но в долине фьорда стоял старый хутор с перестроенным на современный лад жилым домом, где расположилось командование укрепленной зоны. Идеальное место для воинской части – незавершенные, но уже устаревшие укрепления, более пригодные для устрашения, нежели для боевых действий. В низких строениях между скалами рядовой состав части сменялся каждый месяц, и с каждой сменой присылали все меньше людей.

Мориц фон Вакениц стоял у окна жилого дома и разочарованно глядел в туманную даль зимнего дня: затеплившийся свет вскоре поглотила серая мгла. Ни один день не оправдывал надежд, которые сулило утро. Час за часом фьорд монотонно вспенивался зеленой с белым гребнем волной, бился о мрачные скалы, хлюпал в темных ложбинах, пока власть моря не изгоняла его оттуда, и вновь отступал, обессиленный, оскудевший от прорыва своего в недра гор. Снег мутными пятнами еще лежал на скалистых склонах. Крутые ущелья, узкие лощины повсюду прорезали берег, отчего он казался неприветливым и безрадостным. И небо будто вечно текло на землю, мглистое и сырое, временами обрушивая на нее холодные валы мокрого снега.

Такова, значит, эта страна – хмурая и неприступная, совсем иная, чем он себе представлял, совсем не та, что жила в буйных воспоминаниях о веселой поездке сюда когда-то в детстве, в дни школьных каникул. Для Морица то лето навсегда воплотилось в яркие картинки с преобладанием синего цвета, будто вобравшие в себя всю прелесть природы, которая околдовала его, – самое прекрасное лето в альбоме его детства. Во время той поездки он немного выучился здешнему языку и впоследствии тоже продолжал его изучать: он взял себе за правило развивать все свои знания, ничего не забывать из того, что довелось ему когда-либо прочитать или услышать.

Его всегдашняя грусть была всего лишь пряной приправой к будням там, в Померании, на залитых солнцем равнинах, с таким многоцветьем красок, будто в каком-нибудь Арле. Здесь же мрачное состояние духа стало фоном, который с каждым днем все больше подтачивал его силы. Служебные обязанности его на этом случайном клочке береговых укреплений были немногочисленны и однообразны, большую часть работы можно было без ущерба для дела переложить на плечи двух его подчиненных, живших в бывшей людской. Оттого у Морица всегда была под рукой рюмка, которую он то и дело наполнял мозельским вином. Он пил его без жадности, не спеша, но за долгий пасмурный день выпивал две-три бутылки. Однако вино было ему необходимо: оно спасало его от страха.