Юность командиров, стр. 33

— Подожди ты, не топай! Что ты топаешь, как слон на свадьбе? Ты подходишь, наклоняешь голову и говоришь: «Разрешите?» Она встает, ты осторожно берешь ее за талию. Подожди, подожди, что ты меня хватаешь! Ты что, брат, трактор подталкиваешь, что ли? Хватаешь с лошадиной грацией! Подожди, да не смотри ты на носки своих сапог. Слушай музыку. Карапетянц, заводи!

Карапетянц, до синевы выбритый, нахмуренный, с сосредоточенным видом — он все делает серьезно — заводит патефон, переворачивает пластинку и снова садится на подоконник. Полукаров, обворожительно улыбаясь, наклоняет голову и делает приглашающий жест в сторону поставленного к стене стула, на котором должна сидеть «она».

— Продолжаем… Ну так вот, начался, скажем, вальс. Ты подходишь… Стой! Карапетянц, ты что завел? При чем тут хор Пятницкого? Ошалел? Снимай пластинку! Ну и бестолочи вы, братцы! Каши гречневой надо сначала с вами наесться! Кто вас воспитывал, черт вас дери?

Нечаев скомканным платком вытирает пот со лба. Карапетянц так же серьезно ставит другую пластинку. Гребнин и Луц давятся, трясутся от беззвучного смеха; однако у Вити Зимина завороженно светятся глаза: он ждет своей очереди. Зимин в новом, парадном обмундировании, весь тоненький, выглаженный, чистенький, он очень взволнован и слушает Полукарова внимательно. Зрители гудят со всех сторон:

— Снять Карапетянца с командования патефоном! Не справляется с обязанностями. Давай танго!

Между тем пластинка с шипением раскручивается. Полукаров на секунду с прислушивающимся лицом глядит в направлении патефона и продолжает:

— Ну так вот… Подожди, на чем мы остановились? Нечаев, куда ты, шкаф, смотришь? Да разве с такой растерянной физиономищей можно подходить к девушке? Где мушкетерство? Слушай темп музыки и улыбайся! Изображай гусара! Ну так вот, ты подходишь, берешь ее слегка за талию… Опять хватаешь? Да ты что?..

Гребнин и Луц уже не могут сдержаться и хохочут, валясь животами на столы. Глядя на окончательно растерянную конопатую физиономию бесталанного Нечаева, на возмущенное лицо Полукарова, на сосредоточенно-серьезную мину Карапетянца, Алексей тоже хохочет под насмешливые советы оживившихся зрителей:

— Нечаев, не дыши!

— Не прижимайся к девушке!

— Грациознее! Не выставляй зад под вопросительным знаком!

Витя Зимин неодобрительно оглядывается на смеющихся и, поправляя ремень, внезапно говорит своим тонким голосом:

— А потом со мной потанцуй, Полукаров. Ладно?

В классе топографии гремит музыка. Полукаров опять начинает объяснять и водить вконец одуревшего ученика меж столов, показывая премудрые па, а неуклюжий Нечаев спотыкается, ставит ноги не туда, куда надо, и вообще напоминает паровоз, который сошел с рельсов и теперь испускает последний пар.

В самый разгар этих учений в классе появляется Степанов с грудой книг под мышкой; у него такое лицо, как будто он только что спал.

— Товагищи, что это такое? — говорит он, картавя, потирая круглую свою голову. — Сидел, сидел в читальне — и слышу, будто в классе топоггафии лошадей водят. Ужасный ггохот. Это что у вас — ипподгом?

И, обращаясь к Алексею, спрашивает:

— Ты любишь танцы, Дмитгиев? — и глядит в окно на жарко пылающий над крышами закат; взгляд его рассеян.

— Я плохо танцую, Степа.

— А я не люблю. Не понимаю. Тгатить на это вгемя? Ужасная егунда! Человек живет каких-нибудь шестьдесят лет. И не успевает многого узнать и сделать за свою жизнь. А это егунда, ужасная егунда. Вот, Бисмагка взял. Стгашная философия уничтожения у этого человека. Фашисты многое у него пегеняли. Надо знать философию загождений войн.

— Дежурный по батарее, к выходу! — доносится команда дневальных, перекатываясь по этажам. — Старшего сержанта Дмитриева — к выходу!

Придерживая шашку, Алексей бежит по коридору мимо пустых классов в жилой корпус, соединенный с учебным застекленным переходом.

А в распахнутые училищные окна с улицы вливаются звуки самых различных мелодий, рожденных войной, — как только наступал вечер, в городе начинала звучать музыка: отдаленный духовой оркестр в парке не заглушал патефонные ритмы во дворах и ставшие входить в моду аккордеоны. Уже возвращались из госпиталей Берлина и Вены первые демобилизованные по ранениям солдаты, и все жили ожиданием тех, кто должен был вернуться с далеких и замолкших фронтов. Говорили: май — месяц победы, июнь — месяц ожидания и надежды.

Алексея же вызвали потому, что стали возвращаться из города уволенные.

В двенадцатом часу вернулся Дроздов.

— Встретил? — спросил Алексей.

— Встретил, — ответил Дроздов и снял фуражку, лицо было усталым.

— Ну, Толя, должно быть, она тебя не узнала! — сказал Алексей и, не ожидая ответа, спросил: — Куда она поехала? (Дроздов ответил.) Ого! Расстояние!

В коридоре они сели на подоконник возле курилки, из ленкомнаты долетали нестройные звуки пианино. Передвинув жесткий ремень и положив шашку на колени, Алексей помял в руках темляк, спросил:

— Удачно?

— Все получилось как в старых романах. Она вышла замуж, едет с мужем на место работы. И это все.

— Так зачем же ей нужно было встречаться с тобой? — Алексей с силой сбросил с коленей забренчавшую о паровую батарею шашку. — Вышла замуж — и еще присылает телеграмму!

Дроздов вынул из кармана гимнастерки свернутый листок, сказал:

— Это тебе. Я случайно встретил Валю в парке.

Алексей взял записку и, прочитав ее, спрыгнул с подоконника.

— Я совершеннейший дурак, Толька!

9

Отсюда видна была река с лесистым противоположным берегом, с песчаной отмелью, над которой, визжа, носились чайки; а тут, на холме, было тихо, пахло нагретой травой; на тонких ногах ромашки покойно дремали под солнцем.

Полтора часа назад они взяли на водной станции маленькую плоскодонку и отплыли далеко от города; здесь лес подступал к реке вплотную, и коряги купались у берега, изламываясь в ее зеленой глубине.

И вот сейчас они сидели на вершине холма, и, как тогда, в Новый год, время остановилось.

Валя сорвала возле своих ног самую крупную ромашку; в желтизне ее, впившись, хлопотливо возился полосатый шмель, сказала:

— Ишь какой, — и, стряхнув шмеля, провела ромашкой по губам — лепестки подрагивали от ее дыхания, — спросила: — Вы любите цветы? — Покосилась краем глаза на Алексея. — Не конский щавель, конечно, а вот такие?

Алексей слушал ее голос и почему-то думал, что совсем недавно на карпатских лугах он видел другие ромашки, забрызганные кровью, черные от пороховой гари, а Валя этого не знала и, наверное, никогда не узнает. Она просто сидела сейчас, натянув на колени платье, и, как будто войны никогда не было, спрашивала, любит ли он цветы, и, спросив, поднялась, вошла в белый островок лениво разомлевших на солнцепеке ромашек, подобрала платье, опять села.

Она с серьезным лицом искала что-то перед собой, и он смотрел на ее движения; на кончиках опущенных ресниц лежала тонкая цветочная пыльца.

— Вы не суеверный? — спросила Валя, взглянув строго. — Помните, в Новый год вы сказали о числе тринадцать? Что это была за примета — нечетное число?

— В приметы верил на фронте, — ответил Алексей. — Сам не знаю почему. Теперь — нет.

— Ну то-то! — Она откинула волосы и протянула ему руку. — Идемте в лес. А то я здесь не нашла ни одной нечетной ромашки.

Ее ладонь крепко стиснула его пальцы, и он, не рассчитав силы, потянул Валю к себе. Она тоже готовилась подняться сама, но, вскочив, не удержалась, качнулась к Алексею, и он легонько, на миг, обнял ее, ощутив ее щекотное дыхание на щеке.

— Пожалуйста, пустите! — сказала Валя. — Не так получается. Я сама…

Здесь, в прибрежном лесу, было душно и жарко, на траве лежали желтые солнечные пятна; меж кустами дикого малинника среди лиственной духоты сонно гудели золотистые мухи. Сразу же в этих кустах Валя нашла гнездо — теплое, аккуратное, круглое, прикрытое листьями, — в нем тихо, как преступники, прижавшись друг к другу, сидели оперившиеся птенцы, и она воскликнула: