Юность командиров, стр. 29

Только что подвезли на машине лед; он лежал прямо на тротуаре голубыми кусками. Дроздов с удовольствием выпил холодной газировки. Ему не хотелось пить, просто решил вспомнить Москву, постоять в очереди, как давно, до войны, посмотреть, как наполняется стакан пузырящейся, шипящей водой, взять мокрый гривенник — сдачу. Когда он пил, на него глядели из очереди, и это немного стесняло его.

Дроздов легко взбежал по мягкому коврику, разостланному на широких ступенях прохладной лестницы, поднялся на второй этаж, в штаб.

В маленькой дежурке двое дневальных сидели у телефонов. Один принимал телефонограмму и записывал в журнале. Другой — стриженый, полноватый, весь белесый, с минуту таинственно разглядывал Дроздова, морщил ужасно конопатый нос, смежив ужасно белые ресницы, — выражение было загадочным.

— Значит, Дроздов? — спросил этот дневальный хитрым, всезнающим голосом. — Моя фамилия — Снегирев. Два сапога — пара.

— Меня, кажется, вызывали.

— Хм. Та-ак, — протянул Снегирев значительно. — Так и запишем. Ты откуда сам? Где у тебя, скажем, семья?

— Что за допрос?

— Закурить, скажем, есть? — не отвечая прямо, тактически увильнул конопатый Снегирев и еще сильнее смежил ресницы. — Скажем, на папиросу?

Дроздов выложил папиросы на стол, и Снегирев, закурив неторопливо, выпустил длинную струю дыма, искусно надел на эту струю дымовые колечки, покосился на часы и протянул весьма серьезно:

— М-да-а, такие дела-то, папиросы сыроватые… Старшина, что ли, такие получил? Н-да-а, значит, твоя фамилия Дроздов? Это значит, прадед или какой предок дроздов ловил. А мой — снегирей.

— Слушай, честное слово, в чем дело? — начиная терять терпение, заговорил Дроздов. — Чего ты тянешь? Получается как у двух скучающих. «Вот дождь идет». А другой: «А я утюг купил». Говори сразу, откуда ты такой хитрый?

— Я? Из второго дивизиона. — Снегирев опять невозмутимо пустил струйку дыма, опять нанизал на нее колечки. — А уйти ты не уйдешь. А может, тебя, скажем, к начальнику училища вызвали, ты откуда знаешь? — И он довольно-таки притворно принялся разглядывать свои сапоги с совершенно независимым видом.

— Слушай! — Дроздов поднялся. — Я ухожу.

— Так и уйдешь? — заинтересовался хитроумный дневальный.

— Уйду, разумеется! Какого черта!..

— От своего, можно сказать, счастья уйдешь, — сказал Снегирев и наконец с, разочарованным вздохом протянул телеграмму. — На. Да ты и не рад, вижу. А я-то, скажем, думал…

Дроздов вскрыл телеграмму, прочитал:

«Получила назначение. Буду проездом третьего. Пятнадцатым, вагон восемь. Вера».

— Проездом… — ошеломленно прошептал Дроздов, с трудом веря, и пошел к выходу.

— Вот тебе и проездом, — философски заключил дневальный и вскричал: — Папиросы-то, папиросы! — И, догнав Дроздова в коридоре, спросил любопытно! — Что, хорошая телеграмма или плохая?

6

В листве тополей занимался золотистый летний вечер, и Майя сидела на подоконнике, немножко боком, так, чтобы лучи солнца освещали на коленях книгу, раскрытую на сто двадцать первой странице.

Со двора доносился гулкий стук тугого мяча, она не могла сосредоточиться и, чуть хмурясь, смотрела вниз, на волейбольную игру, плохо различимую на площадке за деревьями.

Собственно, все получилось из-за пустяка: этот Олег приехал в дом недавно, они познакомились на волейбольной площадке, потому что играли «на гасе», он ловким, молниеносным загибом руки посылал мяч после ее подач от сетки, и ей было легко и приятно пасовать ему. Во время игры пришел Борис, незаметно и долго стоял среди зрителей, наблюдая за игроками. Увидев его, она, обрадованная, кинулась к нему в секунды перерыва, закричала: «К нам, сейчас же к нам!» — «Почему же к вам, у вас достаточно сильные игроки, если до конца быть справедливым». — «Тем лучше! — воскликнул Олег вызывающе. — Играйте, артиллерист, на той площадке!»

Борис начал играть по ту сторону сетки, и, казалось, через несколько минут все изменилось там — в какое-то мгновенье он сумел подчинить команду себе, его синяя майка появлялась возле сетки везде, где мелькала желтая майка Олега, который ожесточенно гасил, а он в этот миг парировал, и мяч с силой стукался в его ладони, отскакивая в сторону под восторженные крики зрителей. Потом он перешел в наступление — мяч с пушечным треском стал падать на площадке Майи, счет быстро изменился. Олег помрачнел, сник, она едва не плакала от бессилия и в конце игры почти ненавидела Олега, он двигался на площадке как обреченный.

После игры Борис взял со скамейки свою гимнастерку, перекинул ее через руку, добродушно сказал Майе, что очень хотел бы умыться. «Так вот ты как играешь, — проговорила она, когда они вошли в комнату, и, очевидно, для того, чтобы сделать ему больно, добавила: — Ах, мак мне Олега жалко!» — «Жалко? — удивился он и, умывшись в ванной, одетый, причесанный, взглянул на часы не без досады. — А мне жаль, что время увольнения я истратил на волейбол!»

Несколько дней он не приходил, Майя знала: в училище шли экзамены. Шли экзамены и в институте, она едала уже анатомию, готовилась к зачету по общей терапии — предмету, наиболее любимому ею, о котором Борис, посмеиваясь, говорил, что это лишь комплекс человеческого внушения, как страх и преодоление страха на фронте.

Борис был старше ее и по годам, и особенно потому, что за его спиной оставалась необычная, опасная жизнь войны, которая резко отделяла его от многих студентов-однокурсников, и было такое чувство, что с ним вместе можно смело идти по жердочке с закрытыми глазами. Порой он был сдержан, суховат, порой в него вселялась неистовая энергия, тогда Борис шутил, острил, смеялся, рассказывал смешные фронтовые истории — и когда шел рядом с ней, звеня орденами, загорелый, высокий, незнакомые девушки сначала смотрели на него, потом на нее — и она испытывала смутное чувство ревнивой радости.

В течение тех дней, когда он не приходил, она внушала себе быть с ним непримиримой — его недавняя холодность задевала ее. «Неужели он подумал что-нибудь не так?..»

В тот вечер невозможно было перевернуть сто двадцать первую страницу учебника по общей терапии. А закат горел над дальними крышами, в вишневом разливе вычеканивались силуэты тополей, вырезанные черным по красному, звук волейбольного мяча отдавался в глубине двора.

Вдруг, опомнившись, Майя соскочила с подоконника, зажгла свет, было уже темно; с сердцем швырнула толстый учебник на стол, прошлась по комнате, говоря самой себе: «Глупости! Глупости все!»

Продолжительный звонок раздался в передней. Так звонил иногда по вечерам Олег, чтобы пригласить играть в волейбол, и она, подойдя к двери, сердито крикнула:

— Меня нет дома. В волейбол играть не иду!..

Однако звонок в передней повторился. Майя, сдвинув брови, щелкнула замком и отступила на шаг: на пороге полутемной передней стоял Борис. Он снял фуражку, спросил, улыбаясь глазами:

— Можно к тебе?

Майя заложила руки за спину.

— Что же, — наконец проговорила она почти холодно. — Только не упади, здесь тумбочка.

— Ничего, я не упаду, — сказал он и вошел. — Разреши пройти в комнату?

— Да, можно.

— Здравствуй, — сказал он и протянул руку.

Но ока, не подавая руки, отступила еще на шаг.

— Майя, что случилось?

— Ничего не случилось.

— Ты сердишься на меня? За что?

— А почему я должна на тебя сердиться?

— Майя, я сдавал экзамены.

— Очень хорошо. И я сдаю экзамены.

Он заколебался. Она сказала:

— Да, я зубрю терапию. Это что-нибудь тебе говорит?

Он положил фуражку на тумбочку, прошел в комнату, говоря:

— Майя, я только на две минуты.

— На две минуты можно. Но я проверю по часам, — ответила она, по-прежнему держа руки за спиной, посмотрела на его лоб и, не скрывая удивления, воскликнула: — Что такое? Откуда у тебя синяк?

— Пустяки. Сегодня была обычная тренировка. Перед гарнизонными соревнованиями по боксу. Разреши закурить?