Непротивление, стр. 46

«А чей это голос? Кто это сказал? О маме? Единственно, кого я люблю, — мама. Бедная моя! „Если человек на войне убедил себя, что его убьют, — пиши пропало“. Я вернулся, мама. Но, кажется, со мной произошла случайность. Нет, я не в госпитале. Что со мной? Но ведь война кончилась. Я в Москве. Ах вон оно что!..»

Глава вторая

Он очнулся от дергающей боли в руке, приоткрыл глаза и сразу не понял, почему перед ним в полумраке на потолке кругло светится зеленоватое пятно. Потом увидел перед диваном торшер в грушевидном колпаке, накрытом зеленой материей, затеняющей незнакомую комнату.

По-ночному наглухо были задернуты шторы, неясно темнела, мебель, письменный стол с бархатными креслами, резные шкафчики, конторка у стены, книжные полки. Там отсвечивали бронзовые и мраморные статуэтки меж книг, высокие вазы, висели устрашающего вида маски вперемежку с множеством фотографий, где можно было разобрать Эйфелеву башню, ряды стеклянных небоскребов, группы лиц на сцене театра, засыпанной цветами, на террасе, в шезлонгах, на берегу моря. Чужая эта комната, пряно-шерстяной запах восточного паласа, два по-музейному развешанных на нем старинных ружья — необычность комнаты, ее мебели точно в туманце нереальности продолжала бредовый сон, и, морща лоб, он стал мучительно напрягать память — где он сейчас, как он попал сюда.

И только ощупав забинтованную руку, жгущую болью, вдруг вспомнил все, что произошло ночью, как на машине мчались из Верхушкова в Москву, как возле кинотеатра «Ударник» перед мостом раздались милицейские свистки орудовца, должно быть, заприметившего преувеличение скорости, как Кирюшкин застучал в кабину, заорал Билибину: «Не останавливай! Поворачивай к Третьяковке и — переулками!» И здесь в плохо освещенных переулках машина попала правым колесом в какую-то яму, вероятно, начатых дорожных работ, и кузов так тряхнуло на скорости, что всех сорвало с мест, побросало к бортам, и Александра с силой ударило виском и рукой о железную опору, к которой крепился брезент. От раскаленной боли в раненой руке он задохнулся тошнотной спазмой и, почти теряя сознание, лег спиной на трясущийся пол кузова, успев подложить здоровую руку под замутненную голову. Он ощущал, как повязка набухала от крови и порывами подкатывала рвота. Потом внезапная тишина, поплыли чьи-то голоса из тьмы, появилась какая-то стена дома, открытое настежь парадное, лестница с перилами, по которой ему помогали подыматься, кажется, Кирюшкин и Твердохлебов, едва не несший его на руках, а он чувствовал тискающую горло дурноту, головокружение и не мог перебороть слабость в ногах, не было сил сказать, пошутить: «Да что вы, ребята, со мной как с младенцем? Пройдет, не в первый раз!» В последнюю минуту показалось, что он летит в черный колодец между лестниц, а наверху к перилам приблизилось измененное страхом лицо Нинель, а когда внизу он лежал, умирая, разбившись о каменный пол, его настиг ее вскрикнувший голос: «Саша! Саша!..»

— Саша…

«Это она… это ее голос… Или мне мерещится? Так где же я? Кирюшкин и Твердохлебов вели меня по лестнице в эту комнату? И почему я помню померкшее в ужасе лицо Нинель?»

— Саша, — снова позвал ее голос, и тогда он повернул голову на подушке и в углу комнаты справа от письменного стола, под незажженной настольной лампой увидел темную фигурку, глубоко ушедшую в кресло. Она полулежала, откинувшись спиной, казалось, в неимоверной усталости и оттуда, из полумрака смотрела на него, безжизненно вытянув руки на подлокотники.

— Где я? — шепотом спросил Александр, еще не веря, что в этой незнакомой комнате в кресле сидит Нинель, а он лежит на чужом диване, замерзая от знобящей боли.

Она встала, подошла к дивану, села на краешек постели, овеяв миндальным ветерком то ли одежды, то ли духов, взяла легкими пальцами его правую руку, прижала ее к подбородку, сказала:

— Саша, ты у меня… Слава Господу, ты жив, — и как-то странно поцеловала ему ладонь. — Я боялась, что ты уже не очнешься… Я сидела и смотрела на тебя, и мне было страшновато. Ты бредил и все время повторял слово «случайность»… Наверно, тебя мучила война.

Он высвободил свою горячую руку из льда ее пальцев, высвободил с неловкостью и даже раздражением от этого неестественного поцелуя в ладонь, оттого, что она слышала его бред и, конечно, непотребные солдатские выражения, оттого, что был раздет и лежал на чистой чужой простыне, под хорошим чужим одеялом, обессиленный, мучимый непроходящей болью в предплечье.

— Нинель, — выговорил он, глядя не в лицо ей, а на зеленое пятно торшера на потолке. — Нинель… Плохо помню… Куда я летел? В какую пустоту… И кто меня раздевал — ты?

Ее губы изогнулись в улыбке.

— Раздевал тебя Эльдар… и даже для дезинфекции обтер всего спиртом. И наложил хороший бинт. Он ведь на войне был санитаром. Я ему только помогала.

— Нинель, у тебя что-то новое в прическе, — сказал он, не зная зачем. — Ты постриглась. Нет длинных волос.

— Тебе не нравится? Отпустить опять волосы? Я могу…

— Как хочешь.

— Посмотри на меня, я так хочу, — попросила она. — У тебя серые глаза, и я люблю, когда ты смотришь… Но, по-моему, ты стесняешься. Какой ты еще, Саша… Офицер разведки, и вдруг такой… неразвращенный.

Она отодвинула одеяло и потерлась носом о его грудь; ее пахнущие сладким теплом волосы шелковисто мазнули его по шее, а он, прижимаясь губами к этим ласкающим волосам, чувствуя, что его неудержимо тянет к ней, проговорил:

— Как я оказался у тебя?..

— Все было странно и страшно. Я не трусиха, но все-таки… никогда такого не было.

— Как я попал к тебе?

— Часа в три ночи позвонил твой друг Кирюшкин и очень интеллигентно, просто по-рыцарски спросил, не приехал ли мой отец из командировки. А когда я ответила, что нет, сказал, что на вас ночью напала какая-то вооруженная банда, была драка со стрельбой, ты ранен, домой тебе нельзя, потому что больная мать сойдет с ума, а в болынице заинтересуются стрельбой и ранением, и все осложнится. И он сразу же попросил для тебя убежища на несколько дней. Он так прямо и сказал: «Я прошу для Александра убежища». Потом они привезли тебя. Я, конечно, чувствую, что произошло что-то необычное. Прости меня, но Кирюшкина и его ребят все называют бандой… состоящей из фронтовиков. Их боятся во всем Замоскворечье. Что за драка? Кто стрелял? Это невероятно!

— Что сказал Кирюшкин?

— Сказал, что они будут приходить каждый день, приносить продукты, найдут врача. И когда уходил, оставил на столе кучу денег. Для тебя. На всякий случай, как он сказал. — Она отклонилась, обеими руками отвела назад загородившие щеки волосы, устремив взгляд на зеленый кружок на потолке, куда, вспоминающе хмурясь, смотрел Александр. — Что тебя мучает, Саша? — спросила она с осторожностью немного погодя. — О чем ты думаешь?

— О банде Кирюшкина, как ты сказала.

— Поверь, Саша, замоскворецкие голубятники и продажа голубей…

Он сказал, не обращаясь к ней:

— Называй, как хочешь, но я тоже голубятник и, значит, вхожу в банду. Кирюшкин — настоящий парень.

— Я тебя не осуждаю, Саша.

Он через силу сказал:

— Нинель… Лучше ошибаться с Платоном, чем судить правильно с другими. На всю жизнь запомнил фразу моего отца.

— Зачем тебе старая цитата?

— Война не кончилась. А если уж… тогда так: лучше ошибаться с фронтовыми ребятами, чем судить правильно с тыловой сволочью. Значит, я в кабинете твоего отца? Кто он?

— Артист. Очень известный. Почему ты так смотришь? Какое сейчас это имеет значение?

— Да нет. Я в твоей квартире.

— Он на гастролях с театром в Красноярске. Я хотела, чтобы ты был в моей комнате, но Кирюшкин осмотрел квартиру и приказал своим ребятам, чтобы тебя положили здесь, подальше от входной двери. Он сказал мне, так будет подальше от посторонних глаз. Ответь, Саша, прямо — тебе что-то грозит после этой драки?

Со стиснутыми зубами Александр взглянул на Нинель наигранно открыто: