Непротивление, стр. 30

— Когда начинается война, Роман, нужны не друзья, а верные люди, — жестоко сказал Кирюшкин и показал крепкие зубы в дернувшейся усмешке. — Твой любимый Господь всемогущий решил посмешить наших врагов, когда создал нас с тобой, растяп и недоносков! Что ж, скорпионистый мальчик оказался не трепачом. Устроил нам сорок первый год. Ясно? Все мы подставились. Александр, подойди, — позвал он и, когда тот подошел, спросил: — Ну а ты, парень свежий среди нас, что думаешь по этому поводу? Есть какие-нибудь мыслишки?

— Кто он такой, этот скорпионистый парень?

Презрительная складка появилась на губах Кирюшкина.

— Отврат.

— Что это значит?

— Отврат есть отврат.

— Дошло. Рукоплесменты, все встают.

— А ты сейчас не остри!

— А что я должен делать? Рыдать вместе с Логачевым? Слезы проливать — ни хрена не поможет! Значит, подставились?.. Кто это сделал?

— Хочешь знать от меня?

— Хочу знать от тебя.

— Могу расписаться на фоне этого дыма, что это дело Лесика и его банды.

— Кстати, тебя и твоих ребят тоже называют бандой.

Кирюшкин яростно расхохотался.

— Не возражаю! Звучит! Меня это не пугает! Но моя несообразность в том, что бываю слишком доверчив. И не терплю уголовщину. Лесик — тот еще паренечек, положи ему в рот палец — всего до ушей сгрызет и еще долго облизываться будет. Но чую, наступает новая жизнь в Замоскворечье. Это я чую. Высочайшее право есть высочайшее бесправие.

— Что?

— Два шофера одну машину вести не могут! Так, Роман, а? — обратился он к Билибину. — Ответь мне как бывший танкист. Два механика-водителя могут вести одну машину? Да или нет?

— Каким образом? Дураковаляние, а не вождение. — Билибин возбужденно покусал изуродованные следами ожогов губы. — Не-ет, это не человек. Это тень человека, сатанинский ублюдок.

— И что ж делать надо? — спросил Александр, взглянув на заострившееся от ровной бледности лицо Кирюшкина.

Кирюшкин холодно устранился от прямого ответа.

— Злых злом учить надо. Уже давно чувствую вонь чужого дерьма! Сам себя иногда боюсь. Горло перерву, кто поперек встанет. Или фронтовика пальцем заденет.

Александр опять увидел завораживающе-змеиную неподвижность в зрачках Кирюшкина, и вдруг подумалось, что он был неуязвим для своих недругов, этот загадочный парень, верный неписаным фронтовым законам, у него не было никакой робости перед жизнью, и умел он постоять, должно быть, не только за себя.

Во дворе набиралась с улицы, скапливалась толпа, в проходе меж домов теснились полуодетые жильцы, смотрели в страхе на горящие сараи, на взлеты гудевшего пламени, по которому с напором били струи воды, доставая до стен крайнего дома, оглушали зычные команды пожарных, сухой треск обваливающихся крыш. В зловещих прыжках огня от ударов бревен о землю вздымались метели искр над двором под обезумелые выкрики Логачева, а он все как пьяный ходил по пепелищу голубятни в диком приступе раскаленного отчаяния, изуродовавшего его лицо, неудержимые рыдания вырывались из его горла:

— Найду падлюку! Искалечу!.. Из-под земли достану, гадину вшивую!

И, обняв его с неуклюжестью непривычного утешителя, косолапо покачивался сбоку огромный Твердохлебов, успокаивающе поглаживал клещатой ручищей его по спине, а позади семенила, спотыкалась худенькая, как подросток, большеглазая жена Логачева и причитала измученным голоском:

— Гришуня, родненький, не надо, я кольцо свое продам, сережки… Часики золотые, что ты подарил… Юбку шелковую… Снова заведем голубочков, не убивайся, миленький, не разрывай ты мне сердце…

В толпе шли разговоры.

— Да-а, видать, сначала обокрали, а уж голубятню потом подожгли.

— А за голубятней и сараи заполыхались, чтоб все шито-крыто было.

— Какие-то орлы боевые действовали.

— Воровство большое пошло. Какая-то «черная кошка» шурует.

— Логачев-то — знаменитый голубятник на всё Замоскворечье. И до него добрались.

— В 16-м веке ворам уши обрубали. Вот так надо их!..

— Убивается как! Небось нервы лопнули, они ведь тоже не выдерживают.

— Поубиваешься небось. Он всю жизнь на это дело положил. И до войны голубей гонял.

— А это кто за ним ходит, баба-то?

— Жена. Клавка. Она за него в огонь пойдет…

— Жалко парня. Много тысяч потерял. Ба-альшая потеря. Голуби-то все породистые. Ба-агатый был Логачев-то!

— Быть богатым — это профессия спекулянтская, а он солдатня беспортошная… В пехоте воевал.

— А я тебе говорю — богатый! Бывает — голубь какой и две, и три косых стоит. Голубятники — они не водку, они ликеры и шампаньское пьют. Не нам чета!

— Эй, земляк, а ведь ты тоже богач! — громко сказал Кирюшкин, приближаясь к жилистому человеку в хромовых сапогах, по-кавалерийски очерчивающих кривоватые ноги, с лицом беспокойным, взбудораженным, бедово играющим лучезарными глазками.

— А чего такое? — напористо хохотнул жилистый. — Может, и богат, да не твой сват!

— Я не про то, — сказал Кирюшкин. — У тебя другое богатство. Ты — барин своей вывески.

— Это какой такой вывески?

— Мордой хлопочешь здорово. Морда у тебя краковяк отплясывает. С какой бы это радости?

— Но-но, ты не очень! Белые штаны надел и думаешь, кум королю. Полегче! А то мы из тебя тоже можем инвалида сделать, на коляску с четырьмя роликами посадить. Ишь, штаны натянул… Ты не очень, не очень, а то… Кто ты есть… кто? Чего выпендриваешься?..

Он тупо завяз в словах и замолчал. Его шея, изрытая морщинами, злобно напружилась. Кирюшкин почти весело спросил:

— Кто я? Я — Кирюшкин, запомнил? А ты, богач, вроде из шпаны Лесика? Так?

Он двумя пальцами взял за кончик носа лучезарноглазого и так дернул книзу, что тот екнул горлом и попятился, визгливо вскрикивая:

— Ты — как? Ты почему? Ты меня жисти лишиться хочешь?

— Прекрати дребезжать, пошел вон, глупец, — сказал Кирюшкин спокойно и, не без брезгливости вытерев пальцы о плечо лучезарноглазого, с неохотой добавил: — Раздавлю, как крысу.

И сразу же что-то изменилось в его лице, он повернулся, на ходу решительно тронул за локоть молчавшего Александра, давая знать, чтобы тот следовал за ним, и мимо притихшей толпы быстро пошел к пепелищу сгоревшей голубятни.

Логачев уже стоял в окружении друзей, рот его был накрепко сжат, желваки застыли на скулах, он водил полоумными глазами по горящим сараям, где сновали фигуры пожарников, по толпе, по пожарной машине, по кучке жильцов, стеснившихся в проходе между домами, иногда подносил к глазам руку, слепо глядя на закопченное голубиное кольцо, найденное, вероятно, в золе или пепле, моргал, и слезы опять скатывались с его красных век.

— Все! Пошли! Хватит! — приказывающе произнес Кирюшкин, обращаясь ко всем сразу. — Гриша, кончай панихиду, не поможет. Сходи домой, умойся. Клава, останешься здесь, если какой акт или протокол составлять будут.

Никто не ответил ему. Все пошли за ним, кроме беззвучно плачущей Клавы, которая, мученически подняв полные слез глаза на Логачева, умоляла его о чем-то, но он, черный лицом, с набрякшими желваками, двинулся со всеми, услыхав команду Кирюшкина, и не взглянул на жену даже мельком.

Глава десятая

— Сегодня не перепивать, разливать буду сам, — сказал Кирюшкин, расставляя стаканы и разливая водку. — Ну, поехали, по-разумному и поговорим, как будем жить дальше.

Все выпили, по примеру Кирюшкина, по глотку, только Логачев выплеснул водку в рот, как в воронку, потянулся за колбасой и начал жевать размеренно, по-бычьи, тупо уставившись в одну точку перед собой, как бы ничего не слыша, ничего не воспринимая сейчас. Он, казалось, внутренне заледенел, закованный не известной никому, невысказанной мыслью — после пожара он не проронил ни слова. И было не по себе видеть, как иногда на его одичавшие глаза наплывала влага, скапливаясь на нижних веках. Никто не заговаривал с ним, опасаясь в ответ злобного срыва; даже Твердохлебов, не отходивший от него ни на шаг, безмолвствовал, лишь поглядывал на своего друга угрюмыми глазами.