Искушение, стр. 53

– Позвать, немедленно позвать!

– Мы сейчас уйдем по-английски, – шепнула Валерия. – Сначала я, потом вы. По-моему, достаточно…

– Умница вы.

Когда через полчаса они спустились с вещами на притемненный первый этаж, Дроздов услышал из за двери в столовую железно бухающие звуки рока, мужские голоса, женские вскрики и смех и, не одолев любопытства, осторожно приоткрыл дверь. В зале были погашены люстры, горели лишь несколько бра, накрытые прозрачной зеленой материей, и будто в зеленовато-мутной воде двигались, прыгали босиком по ковру в сумасшедшем ритме белеющие фигуры, как ожившие статуи в лунном парке; проступали на диванах полунагие тела, и кто-то огромный в распахнутом халате, с бутылкой шампанского в руке, обезумело вскрикивая: «Раз живем, раз живем!» – глыбой пошатывался посреди танцующих, пытаясь выделывать слоновьими ногами затейливые кренделя.

Битвина здесь не было.

Глава восемнадцатая

Он лежал на краю огромной воронки, ослепляемый раскаленными трассами очередей, пронзающими ночь вместе с окриками немцев. Немцы в рост шли по полю, поочередно проверяя изуродованные бомбежкой позиции орудий, короткими очередями добивая раненых в ровиках. Сначала между очередями доносились стоны, потом стихли, и его дрожью била мысль о последних предсмертных секундах, о том, что он остался один в безвыходном положении, что сейчас над ним вырастет фигура в ненавистной каске, роковая настигнет, как удар, команда: «Хенде хох!» – и его поднимут и беспощадно пристрелят на краю воронки, куда он переполз от разбитого орудия.

«Не хочу умирать, только жить… Спаси и пронеси», – начал повторять он про себя то ли слышанную им когда-то в детстве, то ли пришедшую неизвестно откуда молитву, но при опаляющем свете ракеты над головой раздался задохнувшийся крик, топот сапог, он увидел огромную фигуру, бегущую впереди к воронке, и тогда он, тоже дико крича от разрывающего горло защитного безумия, выпустил длинную очередь в эту глухо екнувшую на бегу фигуру. Немец упал на колени, захрипел, сделал всем телом судорожное движение к нему и, темной грудой увлекая его за собой, обдавая смрадным запахом пота, скатился в воронку. И многотонная обвальная тишина упала с неба, придавила их обоих. И, выдираясь из тяжкой толщи духоты, он услышал мычащий стон, затем воронку окатил огонь ракеты и перед самым лицом всплыло синее, без кровинки, лицо раненого, его жадно хватающий воздух рот, замызганный артиллерийский погон. Блеснула медаль на разорванной пулями гимнастерке, сплошь черной на груди, – и, еще не веря, он узнал того, в кого выпустил очередь. Это был старший сержант Колосков, командир орудия, стоявшего слева. «Ты?.. Меня?..» – с кровавой пеной выхрипнул Колосков и, лежа на спине, заворочал предсмертно стеклянными глазами, его большие губы, все лицо перекошенное кричало о чем-то, просило сделать что-то, чего не мог сделать сам.

И в ужасе хватая руками его грудь, залитую вязким и теплым, обдающим тошнотно-железистым запахом, он слипающимися пальцами попытался и не находил силы достать индивидуальный пакет или нажать на спусковой крючок автомата, чтобы кончить мучения Колоскова. «Я убил его…» – молотом ударяло в висках, жаркая пелена застилала глаза, и он уже плохо различал фосфорическое сверканье трасс над воронкой, а со стороны немцев приближались голоса, все громче, все оглушительнее, рядом зашелестела трава над головой и разом голоса смолкли… Чьи-то глаза, готовые к жестокости, нацеленно смотрели на него сверху.

И он с тем же криком отчаяния рванулся к автомату, но слипшиеся в крови пальцы обессилели, не смогли поднять оружие, нащупать спусковой крючок, да и диска с патронами не было. Он выронил автомат, впиваясь ногтями в землю, выкарабкался из воронки, сумасшедшими скачками бросился в противоположную сторону – и со всего размаха грудью напоролся на огненную пулеметную очередь.

«Смерть! Кто убил меня?» – мелькнул чей-то крик в ушах в тот момент, когда навстречу копьем вылетела пулеметная очередь с бруствера окопа и в красных вспышках запрыгало искаженное ненавистью и смехом, страшное стеклянными глазами лицо Колоскова, прижатое сизой щекой к ложе. – «Как он оказался за пулеметом? Ведь он мертв. Он мстил мне?» И с меркнущим сознанием он еще корчился, силился вытащить огненное копье из груди, застрявшее в ребрах, а когда с хрустом вытащил окровавленное острие и отбросил его, сверху из темноты нависло, загораживая звезды, толстое, распаренное лицо с обворожительной улыбкой убийцы, сосискообразные пальцы протянулись к его горлу, и, истекая кровью, подброшенный какой-то чудовищной силой, он встал на колени, а лицо смело придвинулось, выжидая с враждебной самонадеянностью: «Ну, что, подыхаешь, герой? А надо бы всем вам!..» «Ах, ничтожество!» Он вскрикивал, матерился, взвизгивал даже, ударяя с наслаждением по этому большому мясистому лицу, по этим маленьким звериным ушкам, но лицо не отклонялось, не изменяло выражение, непробиваемо добродушное, только ушки порозовели, покрытые каплями, а сосискообразные пальцы тянулись, клещами охватывали его горло. И умертвляемый железными пальцами, он никак не мог высвободиться и дышал тяжко, с хрипом (а язык, толстый, неподатливый, удушливым комком выдавливал мычание), не в силах выхватить из памяти вспыхивающие зелеными огоньками жалкие осколки мольбы: «… Предали… Я умираю…»

С отвращением к самому себе, к своей жалкой гибели, к своей беспомощности, он стал вырываться изо всей силы из удушающих клещей, выталкивая грудью неистовый крик борьбы.

И в эту секунду Дроздов очнулся, вырвался из сна, уже наяву слыша стон, животный, раздавленный…

«Это ведь кричал и стонал я… Что это было – предсмертный страх?» И еще чувствуя тиски чужих пальцев на горле, овлажненную потом подушку, он открыл глаза, медленно соображая, что он у себя дома, а вокруг глубокая ночь, недвижная темнота, ветер за окнами, гудит балкон и светлеют шторы от дальних уличных фонарей.

«Нелепость, невроз! Мне снятся военные сны отца, о чем он рассказывал матери. Неужели повторяются кошмары, что были после смерти Юлии? Но что-то случилось вчера… Что-то неприятное, скользкое… Когда я вернулся домой?..»

Он сел на диване – в тишине смежной комнаты звонко щелкнул выключатель, зажегся свет яркий, резкий, упавший прямоугольно в его комнату, послышался шорох одежды, шаги, он быстро посмотрел, охолонутый знобящей мыслью о галлюцинации: «Не схожу ли я с ума, ведь так входила Юлия…» И, увидев в проеме двери фигуру Валерии в халате, он с полной ясностью вспомнил, что поздно ночью приехал из-за города в Москву вместе с ней, не дожидаясь утра в «охотничьем домике». О своем отъезде они не сообщили никому, кроме сторожа, боксерского склада мужчины, выпустившего машину после обманной фразы Дроздова: «Вызывают в Москву срочно». А потом ехали до города на большой скорости, изредка обмениваясь в темноте машины беглыми взглядами, и тогда он говорил чересчур спокойно: «Никакой паники. Все великолепно». А она отвечала ему согласно: «Я не паникерша. Все чудесно». Потом, перебарывая молчание, он спрашивал со злым ободрением: «Ну, что теперь мы будем делать?» И она отвечала безразличной улыбкой: «Молча презирать. Другого не дано. Они сильнее».

В машине, слава Богу, она не видела отчетливо выражения его лица, не видела, как он морщился, вспоминая о той вежливой «интеллигентской» улыбке, какая, наверное, выкраивая внимание, наползала на его лицо во время общения с Татарчуком в том длинном обволакивающем разговоре, и его все сильнее охватывала душная тоска, будто совершил постыдную ошибку.

«Что-то случилось вчера отвратительное…» Он лежал на диване, чувствуя, что Валерия, стягивая шнурки халата (как в том немыслимом «охотничьем домике»), стоит в проеме двери, прислушивается и не входит, разбуженная, видимо, его стоном во сне. «Значит, она ночевала у меня?» Уже на окраине Москвы, когда он предложил ей не ехать через весь город на Таганку, а до утра остаться у него («просто как поздний гость у старого приятеля»), и когда она согласилась, он подумал, что после прошлого дня, вечера и ночи, после всего ошеломительного, неопрятного, увиденного ими в «охотничьем домике», она в чем-то приблизилась к нему, но теперь в этом не было той пляжной кокетливой игры, занимавшей их обоих, а было иное, имевшее вкус подслащенной горечи.