Горячий снег, стр. 87

«Не захотел отходить», — вертелось в голове Бессонова, пораженного тем, что Веснин отдал такой приказ, когда в его положении члена Военного совета не обязательно было принимать заведомо обреченный бой, а надо было отходить, не подвергать жизнь риску в тех обстоятельствах; но Веснин принял бой, и случилось то, что случилось три часа назад.

— Товарищ командующий, выпейте чаю…

Запах заварки. Мягкие шаги. Еле слышное пофыркивание чайника на плите, позвякивание ложечки о кружку.

— Товарищ командующий, вам бы уснуть с полчаса… здесь никто не помешает. Выпить чаю — и уснуть. За полчаса ничего не произойдет. Я не дам беспокоить…

— Спасибо.

Бессонов открыл глаза, но не вставал. А между тем говорил себе, что нужно встать, взять кружку с приготовленным для него чаем, выпить чай и прежним, уже привычным всем, войти в соседний блиндаж, где сейчас ждали его последних перед утром распоряжений, где был знакомый аккумуляторный свет, карты, телефоны, рация, позывные, — ибо давно знал: немилосердный удар вечности, опаляющий душу, не прекращает ни войны, ни страданий, не отстраняет живых от обязанности жить. Так было и после известия о судьбе сына. И, собирая волю, чтобы подняться, он спустил ноги с топчана, сел, поискал палочку.

— Да, я сейчас. Спасибо, майор. — И горько усмехнулся краями губ, глубоко подрезанных морщинами смертной усталости. — Что вы так смотрите, Божичко?

Божичко, шапкой сняв горячий чайник с печи, нацеливая в жестяную кружку коричневую перекрученную струю, разносившую запах крепкой заварки, смеженными ресницами спрятал скорбные, с желтыми блестками глаза. Сказал:

— Я так, товарищ командующий. Документы Виталия Исаевича… Я передам.

Он никогда в жизни не осмелился бы сказать Бессонову, что в документах Веснина, положенных им в сумку для передачи в штаб, нашел скомканную, слипшуюся в крови листовку — то самое страшное, чего нельзя было знать Бессонову.

Глава двадцать шестая

Спустя сорок минут после того, как Бессонов приказал дать сигнал для атаки танковому и механизированному корпусам, бой в северобережной части станицы достиг переломной точки.

С НП виден был этот развернувшийся на улочках станицы, на окраине ее, танковый бой, сверху в темноте казавшийся ошеломляюще чудовищным по своей близости, смешанности, неистовому упорству и, может быть, особенно потому, что нигде не было видно людей. По всей окраине взблескивали прямые выстрелы орудии, меж домов кучно бушевали вихревые разрывы «катюш»; сцепившись во встречном таране, пылали танки на перекрестках; по берегу среди начавшегося пожара сползались розоватые, как бы потные, лоснящиеся железные тела, с короткого расстояния били в упор, почти вонзаясь друг в друга стволами орудий, гусеницами руша дома и сараи, разворачивались во дворах, отползали и вновь шли в повторные атаки, охватывая плацдарм. Немцы сопротивлялись, вцепившись в северный берег, но бой уже сползал к реке, уже что-то изменилось на сороковой минуте, сконцентрированный гул, вой моторов расколотыми отзвуками наполняли речное русло, немцы кое-где начали отходить к переправам. И Бессонов вдруг посмотрел не на северный, а на южный берег, боясь ошибиться, поторопиться в выводах.

Там, по ту сторону реки, куда медленно оттягивались немецкие танки и где, казалось, в течение вчерашних суток все было смято, раздавлено, разбито, разворочено бомбежками, танковыми атаками, артиллерийскими налетами, где степь представлялась намертво выпаленной, совершенно пустынной, без единого живого дыхания, теперь в разных концах ее рождались снопики винтовочных выстрелов, горизонтально вылетали широкие багровые лоскуты пламени нескольких орудий и узкие, колючие языки огня противотанковых ружей. Потом из тех мест, где вчера проходили пехотные траншеи, заработали разом три пулемета, забились в степи красными бабочками, запорхали внизу, над окопами. То, что считалось мертвым, уничтоженным, начинало слабо шевелиться, подавать признаки жизни, и невозможно было вообразить, как сохранилась эта жизнь, как с начала и до конца боя теплилась она там, в этих окопах, на тех орудийных позициях, через которые прошли или которые обошли танки, отрезав их, клещами замкнув к концу вчерашнего дня южный берег.

Ветер еще темного утра острыми ударами бил по брустверу НП, сек по глазам, мешая смотреть, выдавливая слезы; Бессонов достал носовой платок, вытер лицо, глаза и потом приник к окулярам стереотрубы.

Он окончательно хотел убедиться в том, во что трудно было поверить, но что не вызывало уже никакого сомнения. Там, на южном берегу, в раздавленных танками траншеях, на разгромленных позициях батарей, начали вести огонь, вступали в бой те оставшиеся в окружении, отрезанные от дивизии, кто, по всем расчетам, никак не должен был уцелеть и не числился в живых.

— Мои, мои хлопцы! Товарищ командующий, видите! Дышат, оказывается! Расчудесные мои ребятки! Молодцы! Оч-чень молодцы! — растроганно и взволнованно говорил где-то рядом крепкий молодой голос Деева среди ветреного гула на НП, захлестывающего брустверы, среди криков связистов, оживления вокруг.

И эта прорвавшаяся ликованием нежность Деева и вместе молодая хвастливость его теми, своими ребятками из первых траншей, казалось давно обреченными, но вот же продолжавшими бороться, — эта открытая его размягченность, слабость не раздражали Бессонова, а наоборот: услышав возгласы Деева, он, не обернувшись, с горькой судорогой в горле опять подумал, что судьба все-таки благодарно наградила его командиром дивизии.

Сумрак декабрьского утра разверзался багряными щелями танковых выстрелов, гремел перекатами эха, соединенными волнами грома над степью, все слитнее клокотал моторами, пронзался стремительными светами беспорядочно то там, то тут распарывающих небо немецких ракет. Немецкие танки, как разбуженные, поднятые облавой звери, злобно огрызаясь, в одиночку и сбитыми в отдельные стаи группами отползали от берега под натиском наших «тридцатьчетверок», с ходу захвативших две переправы, по донесению, пять минут назад полученному Бессоновым. Выбравшись на южный берег, «тридцатьчетверки» шли наискось, ускоряя движение, наперерез, охватывали справа и слева неприкрытые фланги вплотную сгрудившихся и будто тершихся друг о друга немецких танков.

Из этого скопища машин, железно и страшно ревевших затравленной стаей, приостановленной перед балкой, откуда наступали они утром, поминутно стрелявших назад по северному и южному берегу, стали отрываться, не выдержав остановки, одиночные танки, расползаясь в разные стороны. Затем над сгрудившимися на той стороне машинами стремительно и высоко взмыла сигнальная ракета, погорела в небе, зеленым дождем осыпалась в степь. И сейчас же чуть сбоку и впереди немецких танков на высотке перед балкой зачастило, заморгало пламя, замелькали под углом к небу пулеметные трассы — малиновые пунктиры в темноту степи, в тыл немцам. Но на высотке не могли быть наши. Стрелял, оказывается, немецкий крупнокалиберный пулемет — по трассам видно было, с НП.

— Чего это они, товарищ командующий? Опупели? По своим лупасят? — сказал Божичко, переминаясь возле Бессонова в азартно-радостном возбуждении от боя, оттого, что отходили немцы, оттого, что не ослабевал натиск наших танков, и захохотал даже: — Ну дают гастроли, товарищ генерал!

Бессонов отпрянул от стереотрубы, приглядываясь к несмещающимся по горизонтали очередям пулемета на высотке над балкой, сначала озадаченный не менее Божичко. Но, различив задвигавшуюся по берегу в сторону непрерывных трасс массу танков, понял, что немецкий пулемет направлением очередей указывал в темноте танкам путь отхода по шоссе за балкой.

Он не объяснил этого Божичко, потому что всякие объяснения отвлекали от главного, были излишними, могли нарушить что-то в нем самом, так обостренное сейчас, что-то сжатое, горячее, как ощущение ошеломляющего успеха, разгаданности чужой тайны, удовлетворенности мыслью, что случилось предполагаемое, что введенные в бой корпуса, поддержанные артогнем в самом начале атаки, внезапным ударом сбили немцев с плацдармов, захватили переправы, вышли на южный берег и теперь, продвигаясь по той стороне, охватывали немцев с флангов, а немцы откатывались на юг — в направлении пулеметных трасс. Он всегда боялся легкого везения на войне, слепого счастья удачи, фатального покровительства судьбы, он отрицал и пустопорожний максимализм некоторых однокашников, сладостно-прожектерские мечтания в кулуарах штабов о Каннах в каждой намеченной операции. Бессонов был далек от безудержных иллюзий, потому что за неуспех и за успех на войне надо платить кровью, ибо другой платы нет.