Горячий снег, стр. 8

Вдыхая горьковатый дымок кизяка, напоминавший запах свежего хлеба, Кузнецов спустился в балку, зашагал по единственной протоптанной меж сугробов тропке с вмерзшим конским навозом, мимо обсахаренных инеем корявых ветел, мимо изб с резными наличниками и, не зная, в какую избу зайти, где искать, добравшись до конца улочки, в замешательстве остановился.

Все здесь, в этом хуторке, было безмятежно мирным, давно и прочно устоявшимся, по-деревенски уютным. И может быть, оттого, что отсюда, из балки, не было видно ни эшелона, ни разъезда, внезапно появилось у Кузнецова чувство отъединенности от всех, кто оставался там, в вагонах: войны, чудилось, не было, а было это солнечное морозное утро, безмолвие, лиловые тени дымов над снежными крышами.

— Дяденька, а дяденька! Вы чего? — послышался писклявый голосок.

За плетнем маленькая, закутанная в тулуп фигурка, нагнувшись над облитым наледью срубом, опускала на жерди ведро в колодец.

— Есть тут где-нибудь боец? — спросил Кузнецов, подойдя к колодцу и произнося заранее приготовленную фразу. — Боец не проходил?

— Чего?

Из глубины воротника, из щелочки меха чернели, с любопытством выглядывали глаза. Это был мальчик лет десяти, голосок нежно пищал, его детские пальцы в цыпках перебирали обледенелую жердь колодезного журавля.

— Я спрашиваю, нет ли бойца у вас? — повторил Кузнецов. — Ищу товарища.

— Сейчас никого нету, — бойко ответил мальчик из меховых недр огромного тулупа, обвисшего на нем до пят. — А бойцов у нас много бувает. С эшелонов. Меняют. Ежели и у вас, дяденька, гимнастерка или куфайка, мамка раз выменяет. Иль мыло… Нету? А то мамка хлебу пекла…

— Нет, — ответил Кузнецов. — Я не менять. Я ищу товарища.

— А исподнее?

— Что?

— Исподнее для себя мамка хотела. Ежели теплое… Разговор был.

— Нет.

С поскрипыванием жерди мальчик вытащил ведро, полное тяжелой, как свинец, зимней колодезной воды; расплескивая воду, поставил на толстый от наростов льда край сруба, подхватил ведро, волоча полы тулупа по снегу, изогнувшись, понес к избе, сказал:

— Прощевайте пока. — И, красными пальцами отогнув бараний мех воротника, стрельнул черными глазами вбок. — Не энтот ли товарищ ваш, дяденька! У Кайдалика был, у безногого.

— Что? У какого Кайдалика? — спросил Кузнецов и тут же увидел за плетнем крайней хаты старшего сержанта Уханова.

Уханов спускался по ступенькам крылечка к тропке, надевая шапку, лицо распарено, спокойно, сыто. Весь вид его говорил о том, что был он сейчас в уюте, в тепле и вот теперь на улицу прогуляться вышел.

— А, лейтенант, боевой привет! — крикнул Уханов с добродушной приветливостью и заулыбался. — Каким образом здесь? Не меня ли ищешь? А я в окошко глянул, смотрю — свой!

Он подошел косолапой развалкой деревенского парня, лузгая тыквенные зерна, сплевывая шелуху, затем полез в карман ватника, протянул Кузнецову пригоршню крупных желтоватых семечек, сказал миролюбиво:

— Поджаренные. Попробуй. Четыре кармана нагрузил. До Сталинграда хватит всем щелкать. — И, взглянув в осерженные глаза Кузнецова, спросил вполусерьез: — Ты чего? Давай говори, лейтенант: в чем суть? Семечки-то держи…

— Убери семечки! — проговорил, бледнея, Кузнецов. — Значит, сидел здесь в теплой хате и семечки грыз, когда «мессера» эшелон обстреливали? Кто разрешил тебе уйти из взвода? Знаешь, после этого кем тебя можно считать?

С лица Уханова смыло довольное выражение, лицо мгновенно утратило сытый вид деревенского парня, стало насмешливо-невозмутимым.

— Ах, вон оно что-о?.. Так знай, лейтенант, во время налета я был там… Ползал на карачках возле колодца. В деревню забрел, потому что железнодорожник с разъезда, который со мной рядом ползал, сказал, что эшелон пока постоит… Давай не будем выяснять права! — Уханов, усмехнувшись, разгрыз тыквенное семечко, выплюнул шелуху. — Если вопросов нет, согласен на все. Считай: поймал дезертира. Но упаси Боже: подвести тебя не хотел, лейтенант!..

— А ну пошли к эшелону! И брось свои семечки знаешь куда? — обрезал Кузнецов. — Пошли!

— Пошли так пошли. Не будем ссориться, лейтенант.

То, что он не сдержал себя при виде невозмутимого спокойствия Уханова, которому, должно быть, на все было наплевать, и то, что не мог понять этого спокойствия к тому, что не было безразлично ему, особенно злило Кузнецова, и, сбиваясь на неприятный самому тон, он договорил:

— Надо думать в конце концов, черт подери! В батареях поверка личного состава, на следующей станции, наверно, выгружаться будем, а командира орудия нет!.. Как это приказываешь расценивать?..

— Если что, лейтенант, вину беру на себя: в деревне мыло на семечки менял. Ни хрена. Обойдется. Дальше фронта не пошлют, больше пули не дадут, — ответил Уханов и, шагая, на подъеме из балки поглядел назад — на блистающие верхи крыш, на леденцовые окна под опущенными ветлами, на синие тени дымов над сугробами, сказал: — Просто чудо деревушка! И девки до дьявола красивые — не то украинки, не то казачки. Одна вошла, брови стрелочки, глаза голубые, не ходит, а пишет… Что это, лейтенант, никак, наши «ястребки» появились? — добавил Уханов, задрав голову и сощуривая светлые нестеснительные глаза. — Нет, наверняка здесь выгружаться будем. Смотри ты, как охраняют!

Низкое зимнее солнце белым диском висело в степи над длинно растянутым на путях воинским эшелоном с отцепленным паровозом, над серыми построениями солдат. А высоко над степью, над догорающими в тупике пульманами, купаясь в морозной синеве, то ввинчивалась в зенит неба, то падала на тонкие серебристые плоскости пара наших «ястребков», патрулируя эшелон.

— Бегом к вагону! — скомандовал Кузнецов.

Глава четвертая

— Бат-тарея-а! Выгружайсь! Орудия с платформы! Лошадей выводи!

— Повезло же нам, кореши: цельный артполк на машинах, а наша батарея на лошадях.

— Лошадку танк плохо видит. Понял мысль этого дела?

— Что, славяне, пешочком топать? Или фрицы рядом?

— Не торопись, на тот свет успеешь. На передовой знаешь как? Гармошку не успел растянуть — песня кончилась.

— Чего шарманку закрутил? Ты мне лучше скажи: табаку выдадут перед боем? Или зажмет старшина? Ну и скупердяй, пробы негде ставить! Сказали — на марше кормить будут.

— Не старшина — саратовские страдания…

— Наши в Сталинграде немцев зажали в колечке… Туда идем, стало быть… Эх, в сорок первом бы немца окружить. Сейчас бы где были!

— Ветер-то к холоду. К вечеру еще крепче мороз вдарит!

— К вечеру сами по немцу вдарим! Не замерзнешь небось.

— А тебе чего? Главное, личный предмет береги. А то на передовую сосульку донесешь! Тогда к жене не возвращайся без документа.

— Братцы, в какой стороне Сталинград? Где он?

Когда четыре часа назад выгружались из эшелона на том, последнем перед фронтом степном разъезде, дружно — взводами — скатывали по бревнам орудия с заваленных снегом платформ, выводили из вагонов застоявшихся, спотыкающихся лошадей, которые, фыркая, взбудораженно кося глазами, стали жадно хватать губами снег, когда всей батареей грузили, кидали на повозки ящики со снарядами, выносили оружие, последнее снаряжение, вещмешки, котелки из брошенных, опостылевших вагонов, а потом строились в походную колонну, — лихорадочное возбуждение, обычно возникающее при изменении обстановки, владело людьми. Независимо от того, что ждало каждого впереди, люди испытывали прилив неуемного веселья, излишне охотно отзывались смехом на шутки, на беззлобную ругань. Разогретые работой, толкались в строю, преданно глядя на командиров взводов с одинаковым угадыванием нового, неизвестного поворота в своей судьбе.

В те минуты лейтенант Кузнецов вдруг почувствовал эту всеобщую объединенность десятков, сотен, тысяч людей в ожидании еще неизведанного скорого боя и не без волнения подумал, что теперь, именно с этих минут начала движения к передовой он сам связан со всеми ними надолго и прочно. Даже всегда бледное лицо Дроздовского, командовавшего разгрузкой батареи, казалось ему не таким холодно-непроницаемым, а то, что испытывал он во время и после налета «мессершмиттов», представлялось ушедшим, забытым. И недавний разговор с Дроздовским тоже отдалился и забылся уже. Вопреки предположениям, Дроздовский не стал слушать доклада Кузнецова о полном наличии людей во взводе (Уханов нашелся), перебил его с явным нетерпением человека, занятого неотложным делом: «Приступайте к выгрузке взвода. И чтоб комар носа не подточил! Ясно?» — «Да, ясно», — ответил Кузнецов и направился к вагону, где, окруженный толпой солдат, стоял как ни в чем не бывало командир первого орудия. В предчувствии близкого боя все эшелонное прошлое понемногу потускнело, стерлось, сравнялось, вспоминалось случайным, мелким — и Кузнецову и, видимо, Дроздовскому, как и всем в батарее, охваченной нервным порывом движения в это неиспытанное, новое, будто до отказа спрессованное в одном металлическом слове — Сталинград.