Горячий снег, стр. 76

Глава двадцать третья

— Вы все внимательно осмотрели, Рубин?

— Почему не верите, товарищ лейтенант? Все оползал на брюхе вокруг воронки. Всю шинель извозил. Замело небось его поземкой, ежели убило. Где искать?

— Ясно, Рубин. Пока молчат, осмотрим еще раз в стороне балки. Возможно, когда выполз, потерял ориентировку, двинул в обратном направлении. Хотя трудно и это представить. По ракетам мог понять, где наши.

— С балкой поосторожней бы. И немцы тут погуливать могут, коль не дрыхнут. Тьфу, напасть! Засыпаю я прямо на ходу, товарищ лейтенант. Наплывает на меня что-то. Сам в холоде, а на веках ровно гири.

— Разотрите снегом лицо. Потрите сильнее.

— Уж без удержу тру Всю рожу как рашпилем надрал, товарищ лейтенант. Сутки не спамши. Часа два прикорнул за ночь.

Они лежали на краю опустевшей воронки, а вокруг уже поредел и побелел в степи воздух; густая тишина сломленной к утру декабрьской ночи наплывала, на обоих застылой неподвижностью непреоборимого сонного часа. И, постепенно охватываемый обманчивостью растворяющего безмолвия, предрассветного покоя, сладкой тяжестью окутывающего мозг, Кузнецов почувствовал, что сознание против воли перестает сопротивляться этой успокаивающей расслабленности в измерзшемся теле — и испугался темного мгновенного забытья.

— Пошли к балке, Рубин! — Он встал и, встав, понял, что не сможет сделать и пяти шагов — после всей бессонной ночи отпустившее вдруг нервное напряжение отстранило опасность, окунуло его в теплый туман секундной дремы. — Пошли! — повторил Кузнецов упрямее и громче и, чтобы как-нибудь вернуть недавнее ощущение реальности, подвигал в перчатках тронутыми обмороженными пальцами, поколотил ими о приклад автомата. — Пошли, пошли! — в третий раз сказал он, звуком своего голоса убеждая самого себя и Рубина в том, что идти им так или иначе придется, что они должны идти к этому краю балки.

— Сейчас я, лейтенант… — Рубин, через силу отрывая квадратное тело от земли, наконец поднявшись на ноги, заглянул в лицо Кузнецову, криво усмехаясь. — Не поимей обиду, лейтенант, на ветру ты шатаешься, а двужильный… Вроде ты завинченный. Над душой насильничаешь? Или себе доказать чего хочешь, лейтенант?..

— Пошли! Ерунду говорите. Рубин, ерунду. Пошли. Да, пошли. Надо идти, нельзя ждать. Надо идти.

— Не поимей обиду, лейтенант. Иду я…

Снег проваливался под их ногами, и Кузнецов, шагая, слышал неотступное сопение Рубина за плечом и похрустывание снежного наста под его валенками и, глядя в холодную пустынность затихшей ночи, подумал, что все, что он делает сейчас, делает не он, а кто-то другой, и он сам и Рубин выполняют эти приказы в необходимом обоим успокоении. И в длинных, волнообразных переливах поземки по степи, в покачивающейся перед глазами тихой пустынности не подсвечиваемого ракетами снега было тоже смутное успокоение, счастливое, короткое безмолвие давно свершившегося и теперь ушедшего — и теплая, вязкая пелена наплывала, обнимала его мягко. Но в эту кротость отдыха, в мягкую скорлупу забытья проклевывалось солнце, металось беспокойно в стороне и потом расплавлялось, горело золотистыми искорками, поблескивало сквозь липы в голубых лужах после летнего дождя в каком-то далеком и милом переулке, — что это был за переулок? — и чьи-то брови, похожие на выгнутые полоски, на знакомом лице, и чей-то голос звучал в солнечном утре: «Кузнечик, родненький!.. Ты знаешь, куда идем? Над душой насильничаешь?» — «Какой я кузнечик? Что это за детское, игрушечное слово?.. Нет, куда мы идем? Куда мы так долго идем? Куда?»

И Кузнецов очнулся, раскрыл глаза. Вокруг — тишина, снег и хруст шагов в ушах…

Он огляделся в испуге, вблизи услышав равномерное движение Рубина, ужасаясь дремотному беспамятству, и остановился.

Рубин тоже остановился. Переглядываясь, они молчали. Рубин свистяще дышал.

— Рубин, — еле ворочая языком, проговорил Кузнецов, — идите метрах в десяти правее. Там смотрите, а то…

Он не уточнил, что значит «а то», оно означало ясное обоим: «А то придем в траншеи к немцам».

— Не соображаем мы в дреме ничего, товарищ лейтенант, — покорно произнес Рубин и, утопая ногами в сугробах, зашагал вправо от него, а Кузнецов, снова боясь забыться, стараясь не терять ощущение опасности, отрезвившее его, подумал: «Почему он сказал, насильничаешь над душой? Да, да. Рубин, больше всего боюсь показаться слабым, больше всего перед тобой и перед другими боюсь показаться слабым, и все делаю не я, а кто-то другой, а я не знаю, кто этот другой во мне. Я не знаю его и не хочу знать, пусть будет так!.. Рубин, пойми меня, я тоже ничего сейчас не соображаю, но мы дойдем до балки и успокоимся — сделали все… Хотя я уверен, что это совсем бессмысленно! И поэтому понимаю, что виноват перед тобою. Рубин!..»

Сухие строчки просекли за спиной тишину ночи — и эти звуки качнули Кузнецова вперед. И еще в зыбком полусне, в полуяви он моментально определил, что стреляли сзади, и с первой мыслью, что незаметно прошли боевое охранение немцев, он, толчком инстинкта брошенный на землю, сдернул с шеи ремень автомата, крича:

— Рубин, назад!

Но тут же увидел: Рубин со всех ног бежал к нему от края балки.

— Лейтенант, лейтенант, наши что-то!.. Глянь! Назад погляди!..

— Рубин, туда… за мной! — скомандовал Кузнецов, уже слыша разрозненное шитье автоматов позади, звонко грохнувшие там один за другим разрывы гранат; он кинулся назад, к воронке, в направлении двух бронетранспортеров, куда ушла группа Дроздовского, на бегу соображая: «Что они? Напоролись на немцев? Неужели не смогли пройти?»

Потом из-за спины с окраины станицы гулко и грубо задудукал, всколыхнул степь крупнокалиберный пулемет — вся степь ожила огнями, торопливо расширялась и суживалась, выскакивали над самой головой светы, расталкивали, раздвигали темноту неба, и вкось скакали перед Кузнецовым и Рубиным собственные тени, на которые бежали они, наступали и которые бестелесным скольжением уходили от них.

— Рубин, к бронетранспортерам, правее! — выкрикнул Кузнецов, заметив бомбовую воронку и справа затемневшие бронетранспортеры, где пунктирно просекалась выстрелами поземка.

Опять с рассыпчатым аханьем лопнули разрывы гранат впереди, заспешил тонкий клекот смешанных очередей, и Кузнецов, задыхаясь, подбежав к бронетранспортеру, увидел отсюда все.

Какие-то люди цепочкой отбегали от подбитых немецких танков к двум гусеничным машинам на бугре, до деталей выпукло освещенным ракетами, а в пространстве за подбитыми бронетранспортерами, близ кладбища немецких танков в низине, темнели, ползали по снегу несколько человеческих фигур, и оттуда басовито частили наши автоматы по двум машинам, по отбегающим к ним немцам. Одна машина, с повисшими на бортах телами, заработала мотором, тронулась с места, начала разворачиваться, поползла с бугра; другая по-прежнему стояла, и от нее лихорадочно отделялись вспышки — немцы простреливали автоматным огнем низину.

— Рубин! По машинам!.. Бей по ним! — крикнул Кузнецов, с бешеным злорадством впиваясь онемевшим пальцем в спусковой крючок — приклад автомата отдачей заколотил в плечо, и степь ослепленно качнулась в этом огне. Неимоверным усилием он остановил себя, чтобы не выпустить целый диск одной строчкой.

— Гадюки! Змеи!.. — хрипел возле плеча Рубин. — Душить вас мало, руками душить!..

— Рубин, гранаты!.. Рубин, кидай в машину!.. Быстрей!

В пламени очередей плясал сбоку багровый блеск крепких зубов Рубина, его большое, злобное лицо, опьяненное, притиснутое скулой к ложе автомата. Но в первый миг Рубин не услышал, видимо, команды, и Кузнецов, ударив его в плечо, закричал неистово и разгоряченно: «Гранаты! Гранаты!» И лишь после того срезанно оборвалась автоматная очередь — правая рука Рубина стала рвать, выворачивать карман шинели, потом, отскочив на два шага от бронетранспортера, он, скособочась, выдернул чеку, с хрипящим горловым выдохом швырнул гранату в сторону бугра. И, сразу выхватив вторую гранату, с сумасшедшим замахом бросил ее следом. Два разрыва, один за другим, красным плеснули по скату бугра — гранаты не долетели до машин.