Бермудский треугольник, стр. 14

“Ослина и глупец! Кто заставлял тебя пить вчера? Кому-то хотел доказать что-то? Слава Богу, что не поехал на какую-то квартиру, куда-то к девицам”.

В этом состоянии самоказни, самоуничижения он вспоминал, что ведь у него в Москве есть знакомые из другого мира, ничем не похожие на его газетных коллег. Это было семейство Ромашиных: раз вместе с дедом он был у них в гостях, а потом в осенний день рядом с внучкой уже покойного друга деда, девочкой лет пятнадцати, стоял на кладбище и видел, как слезинки скапливались на кончиках ее ресниц и она смаргивала их, глядя на край могилы, усыпанной веточками елок. Затем он встретил ее года через два в конце зимы, в снегопад, на Кузнецком мосту. Он выходил из книжного магазина и на тротуаре едва не столкнулся с ней. Она была в пальто с полунадвинутым на пшеничные волосы капюшоном, он заметил опушенные снегом брови, вопросительный блеск глаз из-под меховой оторочки. Нет, он не узнал ее, эту “сероглазую прелестницу”, как подумал он тогда, узнала она — смело остановилась перед ним, с легкой улыбкой рассматривая его: “Вы — Андрей, правда? Вы приходили к нам в гости, а последний раз мы виделись на кладбище”. Он не смог вразумительно ответить ей, лишь кивнул, поражаясь знакомой незнакомке и тому, что от той школьницы, которую он встречал в доме покойного товарища деда, ничего не осталось, кроме веснушек. Это была другая Таня, показавшаяся чересчур взрослой в этой шубке с капюшоном и высоких сапожках. Оба они стояли посреди тротуара в белом водопаде снега, холодно и мягко щекотавшем лица, стояли, мешая прохожим, улыбаясь друг другу. И тогда он осторожно взял ее под руку, повел вниз к стоянке машин, чувствуя, как она своими сапожками, будто по жердочке, переступает рядом с ним проталины на тротуаре, задевая его плащ краем пальто. Он начал говорить первую пришедшую в голову чепуху, о том, что вот в марте ни с того ни с сего повалил снегопад, как в январе, а она прервала его насмешливо-весело: “Перестаньте говорить о погоде. Лучше приезжайте к нам, если вам захочется”.

После встречи на Кузнецком он иногда проезжал мимо ее дома, но очертя голову зайти не решался, не находил ни серьезного повода, ни причину: мимолетное приглашение могло быть лишь словами вежливости, преодолением неловкости между когда-то знакомыми мальчиком и девочкой.

И все же летом он со смелостью знакомого решился дважды (выдерживая перерывы) заехать к Тане, и каждый раз уезжал от нее несколько растерянный встречей с “девочкой не от мира сего”.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Уже во дворе он увидел — на восьмом этаже четыре окна в мастерской деда ярко освещены, празднично горели над верхушками тополей — и подумал: у хлебосольного Егора Александровича Демидова гости, возможно, какой-то домашний прием; Андрей постоял у машины, раздумывая; не было желания встречаться с незнакомыми людьми, принимать участие в набивших оскомину разговорах о соцреализме, о современном затихшем русском искусстве и, конечно, о постмодернизме, вызывавшем раздражение.

Выйдя из лифта, он сразу же увидел настежь раскрытые двери в мастерскую, обильный свет ламп, сигаретный дым, ползущий на лестничную площадку, толпу гостей в мастерской, обдало смешанным шумом неразборчивых голосов, как бывает в ресторане, густым хохотом Егора Александровича вместе с рассыпчатым смешком известного пейзажиста Василия Ильича Караваева, друга деда, пьющего мало, но сегодня явно “позволившего себе”. Андрей хотел было незаметно пройти мимо мастерской к дверям квартиры, которая была на той же площадке, но в это время из мастерской оживленно вышли Василий Ильич, худенький, веселенький до нежной розовости лица, отчего поредевшая седина его казалась серебристо-снежной, и дед — русобородый гигант, академик живописи и монументалист, хвастливый силач, как называл его Андрей, для разминки в своей мастерской играющий по утрам гантелями, как мячиками, носивший на манер двадцатых годов то ли бархатную, то ли вельветовую блузу, распахнутую на бычьей шее, к которой в редких случаях прикасался галстук. Оба — и Василий Ильич и Егор Александрович — держали в руках рюмки.

— Я и говорю ему: физиономия чиновничества в искусстве, извините, не внушает доверия, — гремел Егор Александрович и, фыркая крупным носом, хохотал. — Борьбой с талантами вы защищаете легион бездарностей! Поэтому вся ваша критика моего Радищева — удушающая искренность, чиновничий всхлип спросонок. Шедевр — это благородная простота и спокойное величие. А всякий образец новых веяний надевает на талант наручники! Бессмертие — аплодисменты потомков, а не ваши жидкие рукоплескания! О какой свободе критики вы говорите? Ваша свобода слова — свобода плевка! Русское искусство заплевали!

— Ах, Егор, Егор, так и сказал? — восхищенно воскликнул Василий Ильич и, смеясь, чокнулся с дедом. — Хулиган! Грубиян! Впрочем, верно: почти вся современная критика — цепь казней русских талантов. Но представь — ей кричат “браво” лощеные субъекты из нашей интеллигенции!

— Их “браво”, Васенька, — эхо глупости и невежества. О чем тут можно говорить? А в общем — критика стала либо наемным убийцей, либо продавцом фимиама, Вася, либо злой проституткой! А вот и наш журналист! Прошу любить и жаловать! Мой родной внук! — увидев Андрея, вскричал Егор Александрович и даже радостно раздвинул руки. — Да, впрочем, вы хорошо знакомы. И не один год.

— Малость есть, малость есть. Читали кое-что.

— Да-с, мой внук! Хотя и журналист! Но — единственный и любимый! Я давно тебя не видел, оказывается, Андрюшка!

— Столько же, сколько и я тебя. С утра.

— Верно. Все равно — здравствуй! И Егор Александрович в избытке силы сжал руку Андрея, ощутившего бугорки мозолей на его твердой, как железо, ладони. В припухших его глазах вдруг заискрились ожигающие огонечки, он полнозвучно произнес:

— О, пресса! Исчезает искусство и ее место займет пресса. Что-то в этом роде пророчил Достоевский! И будем ходить под современным лозунгом: пусть погибнет весь мир, но восторжествует пресса! А, Андрюша? А ну-ка, зайди в мастерскую и налей рюмку, а то физиономия скучная!

Андрей сказал:

— Неужели мой приход спровоцировал разговор о прессе?

— Дорогой внук! Всех газетчиков, кроме тебя, как исключение, и всех дебилов критиков надо бы соединить одной веревочкой и как слепых, взбесившихся щенков привязать к штанам перестройщика академика Яковлева, чтобы знали, где ногу задирать и автографы ставить! Придумали, радетели наши, умственную позу завоевателей мысли! И что случилось? Политическая балаганщина! Идиотизация духа! Напялили вместо чепчиков на плешивые головки демократические нимбы и изображают адвокатов русского народа! В каждой статье: Россия, Русь, возрождение, демократия. Да только русскостью и не пахнет! Ароматы сточной канавы — пожалуйста! Реформы, гайдаризация, ваучеризация, ельцинизация, американизация! Готов увизжаться от восторга! А модерно-пупы-демократы стали фаллосы рисовать вместо человеческих лиц, негодяи! И авангардно суют пакости под нос ошарашенной публике, а та, бедная, обалдевает от новаторства!

По-медвежьи рыкающий бас деда нестеснительной своей грубостью заглушил говор гостей в мастерской, и пчелиное гудение голосов немного попритихло, на него стали оглядываться, одни неодобрительно, другие ухмыляясь. Василий Ильич, с удовольствием слушая сильные выражения Егора Александровича, в то же время встревоженный молчаливым неодобрением некоторой части гостей, постарался смягчить его высказывания:

— Егорушка, ты очень уж… Ты шокируешь как-то…

— Кого? Критиков? Демократов? Пошатнул величие дураков? Экая неделикатность! Их вряд ли так пошатнешь! Восхитительно, Вася, тогда разреши сказать. Душевно целую ручки и попочку всем пакостникам холстов! Доволен?

— Не греми в барабаны, Егорушка. Возможно, многим просто не дано воспринимать красоту. Их интересуют не чудеса земли, а последние крики Европы. Бог с ними! Какое тебе дело до чужого пищеварения?

— Это не пищеварение, а в китайском обычае натуральное удобрение, размазанное на холсте. Добавлю: а для почтенных интеллектуалов — бином Ньютона, на который надо растараканивать глаза и делать умный вид! — Егор Александрович раскатисто захохотал. — Золотари и шарлатаны! А вот, как исключение, мой внук: не пикассист, не критикан великого реализма, не попист, как вся сопливая молодежь, прошу пардона за обобщение… Правда, тут есть апологет попизма, лысак от лишнего ума, энергичный господин прискакал в мастерскую вслед за иностранцем с иностранцем! Всякой твари по паре!