Батальоны просят огня, стр. 46

– Подождите, – остановил Иверзев и, вглядываясь в изможденные лица немцев, спросил: – Офицеры есть? Среди пленных есть офицеры?

– Да кто их разберет, товарищ полковник, – пророкотал старшина, сурово озираясь на пленных, как бы очень недовольный тем, что среди них нет ни одного генерала. – Вроде один. По виду – важная птица. Прямо из машины взяли. Вот в середке стоит, видите? Губы поджал. Ком, ком, вот ты... Ком, ком, шпрехен, гут, гут!

Старшина со старательной деликатностью поманил пальцем невысокого пожилого немца в черном глянцевитом плаще, без фуражки, с рыхлыми холеными щеками. И немец этот, чуть-чуть дрогнув узким ртом, властно отстранив передних пленных, вышел из толпы, с почтительной холодностью возвел на Иверзева выцветшие глаза, произнес краткую фразу, сделав прусский поклон одним подбородком.

– Что он сказал, Евгений Самойлович? – спросил Иверзев. – Вы, кажется, знаете немецкий?

Алексеев ответил:

– Я могу ошибиться, но что-то вроде того, что он уважает храбрость русских офицеров, которые получают раны в бою.

– Поза! Стоит им попасть в плен, как сразу встают в благородную позу! – презрительно выговорил Иверзев. – Расспросите его подробно. Кто он? И чем командовал? Что он думает об операции русских под Днепровом, в Ново-Михайловке и Белохатке? Очень хотелось бы знать.

Алексеев начал задавать вопросы, а Иверзев видел, как после каждой ответной фразы у немца менялся цвет выцветших глаз, и по интонации голоса пленного, казалось, понял все, что отвечал тот.

Но полковник Иверзев слушал этот чужой, выговаривающий чужие слова голос и чувствовал, что и немец, и его шевелящиеся рыхлые щеки, и толпа пленных, и наши танки на мокрой мостовой сереют, расплываются, мягко покачиваясь в далеком колокольном звоне, и этот звон неровными ударами бьет в виски. Тогда он повернулся и, силясь идти еще твердо, направился к «виллису». Около машины он покачнулся и, только через несколько минут придя в себя, уже в машине, с досадой понял, что у него был обморок от потери крови.

Объезжая воронки на мостовой, горящие немецкие танки, «виллис» мчался мимо влажных сквозистых каштанов днепровских улиц, затянутых мелким дождем; мелькали намокшие плащ-палатки солдат на тротуарах. Сквозняки пронизывали машину, пахло гарью жженых кирпичей, брызги летели на горячее лицо Иверзева. Грудь и ноги его прикрывала темная шинель Алексеева, и сам Алексеев говорил позади вполголоса:

– Они были совершенно уверены, что удар по Днепрову будет нанесен южнее города. В том числе со стороны Ново-Михайловки и Белохатки. И даже после гибели батальонов держали там танки и мотопехоту. Но если бы мы... О Господи! – Алексеев протяжно вздохнул, приказал шоферу: – Костя, в санроту.

– Значит, так, – глухо проговорил Иверзев, сделав усилие над собой, и с трудом приподнялся на локте. – Значит, так, – повторил он ослабевшим голосом и, откинувшись на сиденье, закрыл глаза, но Алексеев вдруг заметил его задрожавшую щеку и услышал еле различимый, срывающийся шепот: – Если бы я мог... Если бы я мог...

Ни Алексеев, ни Савельев не смотрели на него, стесняясь этого жутко прозвучавшего голоса, каким не мог говорить Иверзев, и лишь шофер недоуменно скосился на командира дивизии, увидел незнакомо-страдающее лицо, то лицо, которое привык видеть беспощадно властным, с холодным, не пропускающим вовнутрь взглядом. И было страшно то, что он кривился, закрыв глаза, но слез не было.

Глава девятнадцатая

Ермаков остановил первую попутную машину и устроился в кузове меж бензиновых канистр, которые дребезжали, гремели и весело подскакивали, напоминая о свободе, о скорости, о разбитой танками и орудиями дороге, этой обычной дороге наступлений.

Леса кончились, и развернулась, кружась, обдавая вольным сырым ветром, ровная даль с лиловым туманцем в низинах, с далекими темными извивами Днепра, ставшего будто на ребро, а над ним еще не четко проступали, уходя к чуть порозовевшему небу, громоздкие очертания города. Это был Днепров. А за этим городом теперь двигались по шоссе на запад новые батальоны полковника Гуляева. Так сказали Ермакову час назад, и он спешил, и спешила грузовая машина, на которой ехал он к Днепру, обгоняя покрытые брезентами «катюши», вскачь мчавшиеся повозки, а по обочине споро шагали солдаты, подоткнув за ремень полы шинелей, – все торопились, тянулись к переправе, к возвышавшемуся на горе впереди городу.

Свободный ветер летел ему в глаза, гудел в ушах, забирался в рукава, и он с наслаждением глотал этот ветер, чувствуя его щедрую освежающую силу.

Майор, армейский интендант, ехавший к передовой, поминутно высовывал из шоферской кабины голову, надвигал на лоб фуражку и, смеясь и захлебываясь ветром, кричал дурашливо, по-молодому озорно:

– Эх, Аню-ута-а! Давай жми, колымага! Газ на всю железку! Лихач! А, лихач ведь он, капитан? Он у меня лихач! Как с ним ездить, ха-ха! Невозможно! Не надеюсь на него, не-ет! Есть у меня, знаешь, лейтенант Таткин. Так тот в кузове с грузом ездит. А? Этот лихач ничего не видит, кроме баранки. А Таткин самолеты заметит и давай из пистолета палить: останови, значит! Жми, жми, Аню-ута! А «катюши»-то, «катюши»! Глянь-ка, капитан! Гордецы, красавицы!

Ермакову нравился этот средних лет интендантский майор своим избытком энергии и разговорчивостью, вероятно, возбужденный скоростью езды, розовым ноябрьским утром, близостью освобожденного города. Он сам испытывал некоторую приподнятость, и ледяной комок, затвердевший в его груди с тех пор, когда он выводил людей из окружения, уже не давил на душу так жестоко и гнетуще. Все эти дни он жил, готовый на крайнее, вплоть до самого тяжкого наказания. Он знал, что Иверзев мог твердо и разрушительно сжать пружину его судьбы, но после того, что он пережил в последнем бою, ничто, казалось, не могло заставить дрогнуть его сердце или почувствовать раскаяние.

– Ах, Аню-ута-а! – кричал майор-индендант, крутя головой и озорно подмигивая из кабины. – А? Грандиозный город!.. Знавал его до войны! До Днепрова, значит? Что?

– Дальше, майор.

– Лихач, лихач! Сбавь газ! Не видишь? В колонну врежемся, тарантас воронежский! Сто-оп, сатаняга, сто-оп!..

Голова майора нырнула в кабину, шофер затормозил, Ермаков едва удержался на ногах, прижавшись грудью к кабине; пустые канистры, зазвенев, покатились в кузове.

Впереди, вытянувшись метров на триста, приостановилась колонна. Хорошо видимый Днепр, открывшиеся дали, его песчаные пляжи, заросшие кустарником, и за простором воды силуэты окраинных садов, крыш, купола церкви на горе – весь город лежал в тихом розовом свете, затопившем край неба. И только ровный звон моторов плыл над утренней тишиной. Но этот звон вовсе не показался Ермакову опасным, даже когда услышал в колонне крики: «Мессера»! – и увидел, как несколько машин, повозок и «катюш» лениво стали расползаться от дороги. Два тонких, как металлические муравьи, истребителя шли на большой высоте, сверкали там, нежно-золотистые в лучах зари, и это мирное сверкание в небе его почти не тревожило.

Гулко ударили зенитки у переправы, малиновые звездочки разрывов засверкали в лиловой высоте. Тотчас трескуче зачастили винтовочные залпы в колонне, ездовые, не слезая с повозок, вскидывали карабины, деловито-весело двигали затворами, целясь в снижающиеся самолеты. А они пошли в пике над переправой.

В это время майор-интендант вывалился из кабины на дорогу, пригнувшись, ловко скакнул к кустарнику и, упав там на колени, дважды выстрелил из пистолета по выходящим из пике истребителям. С громом выросла на переправе водяная стена, и «мессершмитты» понеслись вдоль колонны, не набирая высоту, выказывая металлическое брюхо.

Звездочки зениток, снижаясь, заплясали над дорогой, ездовые нехотя отбежали от повозок, задирая голову, перезаряжая карабины; некоторые легли у колес; в вытянутой руке майора-интенданта все вздрагивал пистолет, бегло паливший в небо, но самолеты, звеня, промелькнули сбоку колонны.