Пирамида, стр. 58

И я подумал, что нет ничего странного ни в моей мнительности, ни в опасениях Аси, ни в той отчужденности и неловкости, которые заставляют ее опускать глаза и чувствовать себя виноватой, когда речь заходит, казалось бы, о самых обыкновенных вещах. Потому что дом — это дом. А у нас дома не было. И можно стараться не замечать этого и считать, что все нормально и естественно, даже то, что пять дней в неделю каждый из нас живет своей, отдельной от другого жизнью, но рано или поздно дом потребует своего, потому что он нужен каждому. Просто так уж устроен человек. Действительно, как просто…

Я вдруг остановился, увидев девочку. Выло ей, наверно, лет пять, она, голенькая, сидела у воды и увлеченно возилась с камешками. Ее мать, очень молодая, читала книгу. Самая обыкновенная пляжная картина. Вот только девочка была необыкновенной, точь-в-точь похожей на ту, что уже не раз снилась мне по ночам, Я никому не рассказывал об этих снах и, просыпаясь, тут же забывал о них, но девочка снилась снова, всегда одна и та же — тонкая, длинноногая, с большими синими глазами и бантом в светлых рассыпающихся волосах. И вот сейчас она играла в двадцати шагах от меня, у нее были синие — именно синие, а не голубые — глаза, густые светлые волосы, и только банта в них не было. Но это была она. С той, конечно, разницей, что она не была моей дочерью.

Девочка заметила меня, застеснялась и побежала к матери, смешно выбрасывая длинные ножки. Она прижалась к матери, и та привычно обняла ее левой рукой, посмотрела на меня и улыбнулась понимающей улыбкой взрослого любящего человека, такую улыбку я уже не раз замечал у молодых матерей, наблюдающих за играми своих детей. И это движение, которым она прижала к себе девочку, тоже было хорошо знакомо мне — именно так я обнимал во сне свою дочь, ее шея на сгибе локтя, маленькая нежная ручонка в моей руке и прикосновение щеки к плечу. Странно — точно так же я не раз обнимал и Асю, но всегда хорошо чувствовал, что с дочерью было бы как-то иначе. Не знаю как, но иначе.

Мать что-то тихо сказала девочке, слов я не расслышал, да они и не нужны были, оказалось достаточно какой-то одной микросекундной нотки, чтобы выразить сложнейшую гамму чувств — ласки, ободрения, спокойствия, — и девочка весело засмеялась.

Я подумал, что лет пять-шесть назад мне и в голову не приходило, что молодые матери могут улыбаться и говорить как-то особенно, что дом — это нечто большее, чем крыша над головой и место, где можно спокойно работать. Но двадцатипятилетним парням не снятся нерожденные сыновья и дочери. А мне шел тридцать первый год, и я с горечью подумал, что, когда моей дочери будет семнадцать лет, мне стукнет по меньшей мере пятьдесят. Вот так, ни меньше ни больше. А впрочем, почему же не больше? Не меньше — это уж точно, а вот больше — наверняка.

48

Когда я проснулся, Ася уже собралась и торопливо красила губы. Завинчивая тюбик с помадой, она оглянулась на меня и сказала:

— Попьешь чаю, а завтракать сходи куда-нибудь, все мои запасы вышли.

— Ты когда придешь?

— Часов в девять, не раньше, придется посидеть в библиотеке. А когда тебе надо быть в институте?

— Завтра, — чуть помедлил я с ответом.

Я действительно обещал быть во вторник, но никаких особенно срочных дел у меня не было и, помнится, я говорил об этом Асе, и сейчас мне хотелось, чтобы она спросила, не смогу ли я остаться. Но спросила она другое:

— Когда поедешь?

— Наверно, лучше сегодня.

— Значит, до пятницы?

— Да.

Ася села на кровать, нагнулась и легонько коснулась губами моей щеки.

— Ну, не скучай, милый, я побежала. Будешь уходить — закрой форточку.

И она ушла.

Я провалялся в постели почти до десяти, оделся, стал прикидывать, какой электричкой лучше поехать в Долинск. А ехать не хотелось. Я позавтракал, сходил в кино, потом долго сидел в пивбаре. Когда вышел на улицу, там было по-осеннему пасмурно и холодно. Я решил было остаться сегодня здесь, а завтра уехать с первой электричкой, но шел всего пятый час, и я не представлял, что делать до прихода Аси.

И я поехал в Долинск. И там был холодный осенний дождь. Со станции я быстро пошел домой, думая, как скоротать оставшиеся до сна часы, — не хотелось ни читать, ни работать. И когда увидел в своей квартире свет, обрадовался: значит, там Ольф или Жанна и не придется быть одному.

Еще на лестничной площадке я услышал их голоса, они говорили громко, перебивая друг друга, и, когда я вставил ключ в замок, оба, как по команде, смолкли. Ольф вышел мне навстречу, как-то смущенно сказал:

— А, курортник явился… Как съездили?

— Нормально. Вы чего шумите?

— Да так, философствуем, за жизнь глаголахам…

Видно, философствовали они давно — накурено было до синевы. Я открыл дверь на балкон и кинул Жанне куртку:

— Укройся… Так о чем же вы философствовали?

Оба промолчали, словно не слышали ничего.

— Поругались, что ли?

— Нет, — сказал Ольф.

Жанна сердито взглянула на него, и я мирно сказал:

— Не сверкай очами, женщина. Лучше скажи, из-за чего вы поцапались, авось и я свою лепту в вашу распрю внесу.

— А вот из-за чего.

Жанна дала мне раскрытый журнал и ткнула пальцем в подчеркнутое место.

— Читай.

Я стал читать: «Ученые пишут в среднем по три с половиной статьи за всю свою жизнь…»

— Ну и что? — Я пожал плечами. — Эка невидаль.

— А ты дальше читай, там еще много подчеркнуто.

Я полистал страницы, прочел некоторые отмеченные фразы:

«Если бы удалось идеально „хорошо поставить“ систему образования традиционного типа, талант вообще не мог бы сохраниться…»

«Способность к анализу и к построению новых связей в большинстве случаев падает также и с возрастом.

Исследования чешских ученых И.Фолта и Л.Нового по творчеству математиков показывают, что пик творчества математика проходит в возрасте двадцати — двадцати пяти лет. К тридцати годам активность снижается на две трети, а к пятидесяти — падает до десяти процентов».

— Ну? — насмешливо подняла брови Жанна. — Впечатляет?

— Не очень.

— А вот его — очень. — Она кивнула на Ольфа. — И он пытается убедить меня, что теперь у всех нас одна перспектива — медленное и неотвратимое сползание вниз. Мол, свои три с половиной статьи мы уже написали, за тридцать перешагнули, и ничего лучше того, что мы уже сделали, нам не добиться.

— Да не так, Жанка, — поморщился Ольф. — Не передергивай.

— Все так, если отбросить твою словесность. На это я ему и говорю, что, если каждый день твердить себе, что ты дурак, действительно дураком станешь. Вот он и обиделся.

Я бросил журнал на столик и сказал:

— Оба вы порядочные… пентюхи. Один родился с этим действительно дурацким пунктиком об интеллектуальном несовершенстве рода человеческого, а ты все воспринимаешь всерьез. Ну, вообрази, что у него бородавка на носу, и смотри на это как на должное. Ей-богу, нашли из-за чего ругаться…

Я намеренно говорил так грубо, обычно на Ольфа это действовало лучше всего, но сейчас, кажется, переборщил: Ольф, неприятно усмехнувшись, поднялся и небрежно сказал:

— Ну ладно, я пошел, а то вы меня вдвоем с потрохами слопаете… Пока.

Видно, ему здорово хотелось хлопнуть дверью, потому что закрывал ее он так осторожно, что замок щелкнул чуть слышно.

— Вы что, действительно только из-за этого и поругались? — спросил я у Жанны.

— Не только.

— А из-за чего?

— Да так… всякое, — уклончиво ответила она.

— Не хочешь говорить — не надо, но, откровенно говоря, мне иногда очень не нравятся ваши стычки. По-моему, у вас нет никаких оснований так относиться друг к другу.

— Как «так»? Выдумываешь ты все. Отношения у нас нормальные. Что уж нам, и поспорить нельзя?

— Можно, конечно, но… более дружеским тоном, что ли…

— Можно подумать, что вы всегда спорите только по-джентльменски.

— Мы — другое дело, — необдуманно сказал я.