Действо, стр. 28

Лунатик смотрел и улыбался – теперь уже мягко. И тем страшнее казалась эта улыбка на угластом черепе, что проступал сквозь нее.

– Андрей, смотри какая ночь. Ты должен прыгнуть и зацепить канат. Ты прыгнешь сам, или мы просто сбросим тебя с этой крыши.

– Я не смогу зацепить канат… – простонал Андрей, потрясая скованными руками, – ну как вы не понимаете… я не смогу его зацепить… – слезы выступили у него на глазах и покатились по щекам. Все было так… глупо.

Лунатик кивнул Борову и они стали наступать на него, оттесняя к обледенелой кромке площадки.

– Стойте! – крикнул Якутин, – стойте я… сам.

Они остановились, а Андрей обернулся к четырнадцати этажам промороженной тьмы.

Он стоял на самом краешке, чувствуя себя маленьким, сгорбившись, и вместе с тем таким тяжелым, что было понятно – никогда и ни за что ему не полететь.

Он смотрел вниз и видел родной город – заснеженный и млеющий в розовом и желтом электрическом сиянии под этим снегом. Видел огни реклам и красные огни радиовышки, и самолет высоко в небе, чей черный силуэт, как стремительная дюралевая корова мелькнул на миг на злобном фоне луны.

Слезы капали у Андрея из глаз, ползли вниз по щекам и замерзали на подбородке, и вроде бы должна была перед глазами пройти вся его счастливая и недолгая жизнь, все его большие радости и мелкие незначительные печали, да только не было ничего. Царила в мозге какая та переполненная сумрачным адреналином пустота. Точно такая же что отделяла сейчас Андрея Якутина от мерзлого квадрата асфальта в точке его приземления.

Лишь пустота эта, да горькое, совершенно детское чувство обиды – за что? – спрашивал Андрея у ветра, тьмы и уходящие вслед за ним зимы – почему я?

Выл ветер, а сверху луна, до которой нельзя было допрыгнуть, смотрела как самый благодарный и внимательный зритель.

Якутин понял, что жизненный метроном его отсчитывает последние мгновения, и было просто жаль, так жаль несбывшихся надежд.

И Андрей Якутин, с широко раскрытыми навстречу вечности глазами, с тонким, жалобным криком «мама!», прыгнул в холодную, недобрую пустоту, налитую снежащей тьмой бездну, в нелепом защитном жесте выкинув вперед руки с зажатым в них сплетенном из нейлона автомобильном канате.

Ветер дунул со страшной силой, обжег и заледенил лицо. Андрей закричал, но вставший на дыбы эфир тут же заглушил эти слабые крики.

Мир перевернулся, сделал безумный кульбит, канат рванулся из рук, обжег ладони, Андрей выпустил, потом снова схватил, а потом тяжкий и громогласный удар выбил из Якутина его последний хриплый вздох…

Тьма сгущаться не спешила. Андрей лежал на спине и смотрел как плывут под звездами легкие облака – как кисея, они прикрывали серебристые далекие светила и делали их мягкими как длинные пушистые ресница могут смягчить ледяной взгляд.

Он лежал и смотрел и никак не умирал. Облака плыли, луна светила, рядом кто-то надсадно хрипел.

Время шло. Через сколько-то циклов капели вечности Андрей понял, что происходит что-то не то. Он поднял голову и ощутил, что она вполне цела. Взгляд Якутина бессмысленно шарил впереди.

Оказалось, что Андрей все еще на крыше. Непонятно как, но он лежал у самого входа на черном, обмерзшем рубероиде. Позади из двери дул теплый поток воздуха и чем-то напоминал о метро.

Впереди Боров душил Лунатика, сжимал его своими похожими на окорока руками, бил о жестяную трубу вентиляции. Это Лунатик хрипел, только теперь он уже перестал и обмяк в могучих руках борова. Глаза освободителя Луны выпучились, на губах мерзла пена и дыхание белесыми облачками больше не вырывалось на волю.

Покончив с Лунатиком, Боров очень аккуратно уложил его на рубероид, а потом, взяв за ногу, потащил за собой и пошел к Андрею. Лунатик ехал позади и звучно скреб затылком ледышки.

– Ну что, Андрюша? – неожиданно мягким и интеллигентным голосом произнес Боров, – утомил тебя этот безумец, да?

– Да… – одними губами сказал Якутина.

– Вот и меня утомил, сумасшедший эдакий, – продолжил Боров, легко поднимая Андрея на негнущиеся ноги, – но он, Андрюш, как и все на свете существовал не просто так. Он, как все живое был нам нужен…

Они шли вниз по лестнице, мощная рука Борова дружески обнимала Андрея за плечи, а Лунатик болтался позади и собирал ступеньки затылком.

– Вот знаешь, – говорил Боров, – на зоне у матерых зеков есть такой обычай – они, идя в побег, берут с собой зеленого новичка, якобы чтобы тому свободу дать. Но это не так, Андрюша, зеки народ прагматичный, они знают, что в тайге, где они будут отсиживаться, жрать нечего, а потому новичок этот, он что-то вроде мешка с продовольствием, только на двух ногах и ни о чем не догадывается. Вот какая смекалка у людей. – Они добрались до квартиры Павлика, и Боров одним движением освободил одну руку Андрея и защелкнул кольцо на ручке двери, ведущей в жилую комнату. Лунатика же он подхватил и потащил за собой в ванную, продолжал говорить – так и Николай Петрович, несмотря на свои бредовые идеи, нес эту царственную ношу, не подозревая как он, несчастный сумасшедший мне нужен. Как ты Андрюш. Еще бы, как окончатся жильцы, где мне добывать пропитание?

И Боров включил в ванной свет. Павлик и вправду находился рядом, покойный Лунатик не врал, он был здесь, в ванной, вот только был… не целиком.

А точнее осталось от него совсем немного. Как и от его любящих родителей.

Андрей заорал, надрываясь, хрипло смеясь и воя зверем. Тьма пала ему на мозг, и последующие дни он провел в этой горячечной сумасшедшей тьме, из которой все на свете казалось легким и не имеющим никакого значения.

И пребывая в дарующем облегчение помутнении, он ни разу не вспомнил о том, что видел в тот короткий, ослепительный миг, сразу после прыжка с крыши.

А если бы и вспомнил, это ничуть не сделало бы страдания бывшего золотого мальчика легче.

Миг, когда канат делает рывок, а Андрей задирает голову и видит туго натянутую нить, ровно, как струна уходящую в лунный диск.

И ощущение качелей секундой позже.

Но ему было плевать. С огорчением можно было констатировать, что здравомыслящий и рассудительный мозг Андрея Якутина так и остался на Луне.

Анна.

Вот она – размер не имеет значения?

– Что это? – визгливо спросила мать, – что это, скажи мне, и сколько это будет продолжаться?

– Отдай! – крикнула Анна, – отдай, ну!

Ее душило бешенство. Смятый кусок холста в материнских руках бесил и доводил до неистовства. Так бы и расцарапала лицо отмороженной родительнице! Но нельзя, нельзя, мать все-таки.

В комнате царил бардак, два стула перевернуто, большой мольберт лежит на полу, вытянув ноги как мертвое животное. В дверях чау-чау Дзен неподвижными глазами индийского святого наблюдал за сорящимися хозяйками.

Мать, увидев злобу в глазах дочери, попятилась к дверям, но картины не отпустила, начала снова, с некоторой, правда, опаской:

– Ну что это, ты мне скажи? Что это за мазня? Доколе ты будешь дурью этой меня изводить? – и она развернула картину лицевой стороной к дочери, так, что рисованное на ней предстало во всей красе.

Картина и вправду была странноватой, но только если оценивать ее куцыми мерками соцреализма – разлив пастельных тонов, мелованных бесформенных пятен, а ближе к центру холста неожиданно резкая и острая, как лист осоки, спираль тусклых стальных тонов, что сужает свои кольца к бледно-фиолетовой анемичной розе, мертвенный цвет лепестков которой явственно контрастирует с пышностью форм.

Дали, не Дали, а может быть перекуривший каннабиса Рене Магрит? Отцы психоанализа, покопавшись в этом полотне, вполне возможно нашли бы десяток перверсий и девиаций, а знатные мистики, под знаменами Кастанеды три десятка скрытых символов жизни смерти и бесконечности.

Мать в картине не нашла ничего. Она ее просто раздражала. Как и все остальные рисунки.

– Мама, – тихо, но с угрозой сказала Анна, – отдай.