Алхимик, стр. 45

Положив руку на спинку дивана, она подогнула под себя длинные ноги. Вот она гибко и грациозно, кошачьим движением, поднялась и пошла по ковру к бару, источая еле заметный аромат, напоминающий нежный мускус какого-то экзотического, залитого лунным светом существа.

Мужчина заметил, что ее босые ступни узки и изящны, кожа нежна, а педикюр безупречен. У большинства моделей ноги отвратительны. Ее же были красивыми.

Она сказала:

– Края последних шести кадров показались мне резковатыми, но вы сможете откорректировать это при монтаже. Что до остального, то, полагаю, можно поднять бокал за успешное начало новой кампании, как вы думаете?

Он не стал спорить с ней по поводу последних шести кадров, как не стал и спрашивать, как ей удалось найти изъян там, где даже его натренированные глаза – не говоря о глазах дюжины других увлеченных, одержимых профессионалов – не смогли его отыскать. Он не сомневался, что, занявшись пленкой вместе с редактором, найдет замеченные женщиной ошибки.

Он поднялся на ноги, когда она повернулась к нему: по бокалу шампанского в каждой руке, а на лице улыбка, вызвавшая у него ассоциации с летним утром и вышитыми наволочками.

– Дорогая моя, – сказал он, принимая бокал, – я пью за успех с того момента, как работаю у вас. В конце концов вам удается все, за что бы вы ни брались, – верно?

Она очаровательным движением наклонила голову, словно собралась хорошенько обдумать вопрос.

– Да, – согласилась она и приветственно подняла бокал, сверкая глазами.

Его звали Питер Райерсон; за последние пять лет он создал себе репутацию одного из самых талантливых людей на Мэдисон-авеню. Однако с тех пор, как в прошлом году ему удалось заполучить контракт на линию по производству духов «Нефертити», он из толпы серьезных претендентов попал в число избранных, вошел в сферы неограниченной верховной власти. Нефертити нанимала только лучших. Нефертити прикоснулась к нему, и он стал золотым. Будущее его было гарантировано, отныне он знал себе цену. Он получит все, чего пожелает… за исключением, разумеется, одной вещи, о которой мечтал всякий мужчина, увидевший хоть раз эту женщину.

Она отпила из бокала и сказала:

– Знаете, мужчины слепнут, если так пялятся на меня.

Он спросил:

– Разве я пялился? Прошу прощения.

Он не смутился и не отвел от нее глаз.

Ее это позабавило.

– Считаю ваше извинение несколько неискренним. Прошу вас, не переводите понапрасну шампанское. Оно очень дорогое и вполне хорошее.

Он попробовал вино.

– Оно превосходно, – согласился он. – Но по сравнению с вашим великолепием кажется безвкусным.

– Ах. – Ее губы тронула слабая улыбка. – Очень мило.

Она прошла мимо него к окну, за которым простиралась сверкающая огнями ночная панорама Манхэттена. Его коснулся трепещущий белый шелк, на него повеяло рассеянным в воздухе лунным светом. Каждой клеточкой кожи ощутил он этот трепет.

– Зачарованная земля, – тихо проговорила она, глядя в окно.

Он подошел и встал рядом.

– Многие вещи кажутся волшебными, когда смотришь на них сверху.

Она рассмеялась. Звук был неожиданным – не таким, какой мог бы ассоциироваться с ней. Но ему он показался музыкой.

– Вы мне нравитесь, Питер. С вами веселее, чем с большинством мужчин моего окружения.

– Рад это слышать. Вы ведь знаете, я совершенно вами покорен.

– Да, конечно. – Пока она пила из бокала, он любовался изгибом ее нежной шеи. Ее лицо, отраженное в оконном стекле, оставалось непроницаемым. – Вероятно, до вас доходили глупые сплетни о том, что я время от времени завожу любовников из числа моих коллег.

– Я бы ни одному слову не поверил, – заверил он женщину.

Она повернулась. Ее улыбка, казалось, вобрала в себя весь окружающий свет – язычки свечей, мерцание звезд, отдаленные огни транспорта, – разлившийся нежным сиянием по ее лицу и отражавшийся в глазах.

– Вы обворожительный мужчина, – улыбнулась она. – Такой искренний, такой уверенный в себе…

Она подняла руку и нежно прикоснулась к его виску. Его веки, затрепетав, закрылись от острого удовольствия, и он прерывисто вздохнул.

– Такой по-настоящему мужественный, – добавила она.

Она поцеловала его в губы, словно пила шампанское, смакуя вкус на кончике языка, поначалу осторожно пробуя и как бы сомневаясь, а затем, осмелев, наслаждаясь. Он стоял словно загипнотизированный, почти не дыша и не двигаясь, но, когда она отодвинулась, инстинктивно потянулся к ней.

Она отступила, наблюдая, как в уголке его закрытого века появилась капля крови и скатилась по щеке, оставляя тонкий след. Он, щурясь, открыл глаза, затянутые непрозрачной пеленой крови, сильно заморгал, дотронувшись ладонью до глаз. По бокам от носа, вниз по его лицу струились два ручейка крови.

– О Господи, – выдохнул он, уставившись на свою окровавленную руку.

Бокал из другой его руки выпал на пол, и она нахмурилась.

При взгляде на нее на его запятнанном кровью лице появилось выражение ужаса, но ненадолго. Он прижал ладони к глазам, и кровь хлынула сквозь пальцы неудержимым потоком, стекая вниз по рукаву и падая тяжелыми каплями на белый ковер.

– О, мой…

Но внезапное удушье не позволило ему издать больше ни звука, кроме отчаянных хриплых вздохов. Он упал на колени и несколько мгновений дергался на полу в страшных конвульсиях, но скоро все стихло, и он остался недвижимым.

– К сожалению, – сказала она, снова прихлебывая из бокала, – ты тоже начал действовать мне на нервы.

Она допила шампанское и пошла вновь к бару, осторожно переступая через пятна на ковре.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Я увидел ее в Лондоне, когда выходил из такси. Ее лицо висело на уровне второго этажа, а подкрашенные сурьмой глаза смотрели вниз прямо на меня. Она носила золотой головной убор и ожерелье из цветков тыквы, памятное мне со времени пребывания в Египте, в ушах – серьги из золотых колец, касающиеся плеч.

Меня это потрясло.

Пять веков тому назад я швырнул в пламя все, что оставалось от ее физического тела, навсегда уничтожив то, что могло бы помочь ее воскресить. И на протяжении пятисот лет меня преследовал и мучил проклятый докучливый вопрос: «А что, если?» Что, если я не позволил бы праведному гневу управлять моими действиями, что, если бы я выслушал Акана, ибо, хотя он и сошел с ума, разве не остался он моим другом? Что, если бы я оценил наше прошлое по более высокой шкале, чем выношенные мной высокомерные идеи о правде и неправде, и что, если – а вдруг – Акан сумел бы сотворить черную магию? Что, если Нефар удалось бы вернуть к жизни?

В ту давнюю ночь в Венеции я сделал неправильный выбор, и последующие пять столетий вкушал горечь утраты.

Я беззаботно совершал свой путь по истории. Я служил генералом у Гитлера и шпионом у Наполеона. Сумей кто-нибудь подсмотреть в окошко во времени, он узнал бы мой почерк на доске Манхэттенского проекта – я заполнил пробелы в формуле атомного взрыва, – почувствовал бы мое дыхание, от которого поднялся ветер, потопивший испанский галеон; увидел бы мою руку, заряжающую пистолет убийцы, который поразил эрцгерцога и тем самым ввергнул мир в войну.

Должен признаться, что во всех этих действиях была цель и что с годами во мне прибавлялось мудрости. Но, по сути дела, не существует магии для предсказания меняющегося будущего, и жизнь моя текла столь же беспорядочно, как у любого обыкновенного человека. Мной руководили гнев, разочарование, скука или любопытство, а подчас – надежда, чувство вины или желание оправдать великое заблуждение, но, полагаю, я по-своему поддерживал равновесие, особенно к этому не стремясь.

Но в год 1952-й от Рождества Христова я оглянулся назад на прожитое тысячелетие и увидел, как это случалось много раз раньше, до чего все это бессмысленно. Ничто из совершенного мной не принесло фундаментальных изменений в положении человечества, ничто из увиденного меня не удивило и не дало повода надеяться на какие-то перемены. Мужчины и женщины продолжали рождаться и умирать, они шли на войну, беспорядочно убивали друг друга, тратили деньги и грабили, учились и забывали, создавали и разрушали. А я пребывал в вечном одиночестве.